Выбрать главу

Некий Тревор Спэнсуик, 19 лет, из какого-то Мидлсбро писал:

«Скоро мне придется поехать на юг работать на стройучастке. Мне совсем не светит уезжать из дома, да и моя девушка от этого тоже, конечно, не в восторге. Но за четыре года я рассчитываю кое-что подзаработать и тогда вернусь и женюсь на ней».

Одобрительно хмыкнув, Олег перевернул страницу. Взгляд его зацепился за такие строчки:

«Я понимаю, отчего многие тинэйджеры сбиваются с пути. Они думают, что живут на краю водородной катастрофы, и хотят насладиться жизнью, пока не поздно. Я думаю, им не мешало бы более трезво взглянуть на вещи. Но многие из них не способны на это, потому что считают, будто весь мир пошел прахом».

Эти слова принадлежали Дэвиду Макмиллану, 17 лет, из Гулля, Йоркшир. Олег перевернул еще несколько страниц и познакомился с мыслями Джона Майлза, 21 года, из Уэльса, студента Эдинбургского университета:

«Меня интересует строительство. Тут, по крайней мере, сразу видишь результат своего труда, а не копаешься в мире ничтожно малых величин, как химики или математики. Я люблю видеть то, что делаю, и стараюсь, чтобы от моей работы никому вреда не было. Меньше всего я хотел бы стать ученым-атомщиком, который тихо и мирно обдумывает, как бы вернее и эффектнее уничтожить наш мир. Я знаю, что они разглагольствуют о благе науки, но предпочту поработать для блага человечества. Не думайте, что я читаю проповедь, — просто иначе я не могу считать себя человеком».

«Тоже башковитый парень!» — Олег прищелкнул языком. Надо было бы сесть на табурет, а журнал положить на стол, но он как-то не догадывался это сделать. Вскоре он наткнулся на высказывания неизвестного юноши, не пожелавшего себя назвать, вероятно, безработного (в пространном своем письме он упоминал о людской толкучке в прокуренных комнатах биржи труда: «Во всем мире нет более неуютного места, чем биржа труда в понедельник утром»). Парень с раздражением писал:

«С одной стороны нас уламывают купить сигареты такой-то марки, с другой — тот же самый идиотский ящик, телевизор, лопающиеся от пропаганды листки, именуемые газетами, обрушивают на нас кампанию по борьбе с раком легких. Кому же верить, если каждая из сторон с благородным негодованием обвиняет другую в мошенничестве?

Да и кто станет тревожиться о раке легких, который еще то ли будет, то ли нет, когда наши правители обеспечили нам атомную войну почти со стопроцентной гарантией? А с этой войной не справится, пожалуй, даже наша добрая старушка Гражданская оборона. Ей даже не удастся собрать образчики радиоактивной пыли, чтобы продемонстрировать их на очередной всемирной выставке, — потому, что не останется такого мира, где можно было бы говорить о выставках».

«Псих! — подумал сердито Олег, захлопывая журнал. — Видно, права Сонька, которая от всего отмахивается: «Начнешь думать всерьез, говорит, пожалуй, и поседеешь раньше срока. А то и свихнешься».

Олег все еще топтался у неубранного стола, когда в дверях появилась мать — высокая, чернобровая женщина с девичьим румянцем во всю щеку.

— У тебя не правление тут заседало? — спросила она негромко, медленно стягивая большой сноровисто-мужской рукой белый платок с головы.

Лишь рука эта, неторопливо, как бы с ленцой, стягивающая с головы тугой платок, она лишь и выдавала мать. На рассвете ушла мать из дому, а вернулась вот в забродивших лиловатой гущиной сумерках — таких поздних в июне.

— Окно открой, дитятко мое недогадливое! — сказала мать, махая перед лицом скомканным платком.

«А ведь руки у меня ее… матери», — подумал, просияв душой, Олег и, перегнувшись через стол, вначале раздвинул ситцевые полушторки с кумачовыми розами, а уж потом кулачищем толкнул в задребезжавшие створки.

На свет залетел шалый комарик.

— Ты почему нынче так поздно? — спросил Олег, прихлопнув ладонью комара. — Время-то уж много?

— За десять перевалило, — ответила, щурясь, мать. — С утра две доярки не вышли…

— А ты отдувайся за всех? Да? — Олег подошел к матери. Вихрастым мальчишкой он всегда находил утешение у матери, как бы жестоко ни обидели его на улице. Ткнувшись, бывало, опухшим от слез лицом в ее колени, он всхлипывал все тише и тише, обретая щемяще-сладостное, ни с чем не сравнимое успокоение. Это она, мать, открыла ему глаза и на красу тихой Светлужки, и на веселую приветливость березовых колков, и доброту привязчивых к человеку коровушек-буренушек, и задушевность протяжных волжских песен. А отец… что он для Олега? Ветер в поле! Вот мать… а он ее так однажды обидел, когда она выпорола поделом. И мало еще порола, ведь он чуть дом не спалил. «Я тогда… даже грозился сбежать к отцу в город». — Тут Олег поднял голову и, глядя матери в глаза, — серые, с прожелтью, чуть не сказал: «Какая ты у меня красивая!» Сказал же он с напускной ворчливостью другое, беря из рук матери платок: