Елена Мордовина
Баланс белого
I
Считается, что с пациентами психбольницы должны активно общаться врачи. Как во всех этих фильмах — задушевные беседы, попытки понять, что же произошло. Пока не видела ни одного. Впрочем, когда меня принимали, наверное, был дежурный врач. Какие-то люди точно были. Мне казался нелепым этот арест — в темноте ночи — везде война, так мне чудилось, сплошная война и ночь, и две огромные звериные туши, которые зачем-то держат меня здесь. Меня охватывал животный страх от осознания могучей силы, воплотившейся в этих тушах.
Мигал огонек серого прибора, похожего на трансформатор старого советского телевизора. Сонный человек задавал вопросы. Санитары выворачивали руки, чтобы найти возможные следы уколов на моих венах. Затем сами что-то вкололи и привязали к кровати в мертвецкой. Во всяком случае, первая палата в ту ночь показалась мне мертвецкой. На кроватях лежали трупы. Вряд ли санитарам удалось меня там оставить, если бы они меня не привязали. Скрутили руки полотенцами, сдавили живот длинной тканью. Четко и быстро. Пошевелиться не было никакой возможности.
От первой палаты всегда веет холодом — мне так до сих пор и кажется, что там мертвецкая. Не люблю ходить мимо нее в столовую.
Сейчас меня перевели в пятую. Здесь пациенты спокойнее. Процедуры сделаны, и, как мне сказали, можно спать. Я читаю. Самое главное здесь — не спать, когда от тебя этого хотят. Еще важно пережить ночь, как в «Вие». С утра только об одном и думаешь — все живы, главное, я. Стараюсь не пить циклодол. Если уж не отделаться от уколов, то хотя бы таблетки можно быстро толкнуть языком за десны, а после выплюнуть.
На подоконнике засушенные травы. Пациентки налаживают быт. Стараются казаться нормальными. Так медленно тянется время под скрип ворот за окном, шорох тапочек и шелест газет. Между деревьев качаются мокрые белые простыни. Солнце настолько яркое, что блики на листьях кривых яблонек кажутся весенними цветами.
Стены метровой толщины. Сводчатые потолки коридоров. Мрачные картины — подарки бывших пациентов. Когда Врубель расписывал Кирилловскую церковь, ему позировали пациенты этой больницы. Интересно, он приходил прямо сюда или их выпускали? Это старый корпус. Может быть, здесь он их и рисовал, в комнате для свиданий.
Меня сегодня отведут туда в пять. Лере позвонили. Насколько можно понять, на первом допросе я дала им ее телефон. Несмотря на то, что в том состоянии я с трудом могла вспомнить свое собственное имя.
Солнечная полоса ползет по выбеленному простенку. Сейчас четыре часа дня. Когда граница света и тени станет ровно по центру, будет пять, а после свет уползет в угол комнаты, и мир начнет погружаться в сумерки.
Комнату для свиданий я тоже помню с той ночи. Она казалась просто клетью, жуткой светящейся клетью посреди войны и бесконечного мрака.
Теперь здесь вполне комфортно. Гудит маленький холодильник. Зейберман сидит у окна с каким-то парнем. Кроме них в комнате две мрачные женщины, они о чем-то перешептываются в углу.
— Привет! — я смущенно улыбаюсь.
Лерка лезет целоваться. Томная, заспанная, надушенная бабушкиным «Ноктюрном».
— Я, конечно, многого от тебя ожидала, — она цокает языком и кивает на своего приятеля. — Это Женя. Из аспирантуры.
— Ты тоже даром времени не теряла…
— Ничего личного! Он помогает мне с отчетом по практике.
Леру Зейберман я не могла напугать своей выходкой. Это была очень смелая девушка, по крайней мере, в своих внешних проявлениях. Я обратила на нее внимание сразу же на первой лекции. Сидела с ней рядом и не стеснялась ее разглядывать.
Ее четко очерченный рот и нос с изящной горбинкой, с которого она постоянно смахивала пряди черных, как смоль, волос. Их индиговые отливы в точности, казалось, повторяли прихотливый изгиб губ, достойный избранниц самого Соломона. Красное платье словно обволакивало ее точеную фигуру, и вся она будто сочилась той истинной женственностью, которая не дана мне. Женственностью, которую актер театра кабуки оттачивает десятилетиями. Ей же она была присуща с рождения.
При этом женственность ее была исключительно интимной, не вырывалась наружу, но манила к себе, таинственная и трепещущая, как огонь субботней свечи. Единственное, что выдавало ее девичью глупость — тату-колибри в круге декольте, над правой грудью, и два массивных серебряных кольца — в мочке уха и под самой дужкой — соединенные цепочкой, которая вечно путалась со смолистым витым локоном.
В конце сентября мы незаметно сдружились. Был День памяти Бабьего яра. Студенты всех факультетов собирались возле мотозавода и пешим ходом тянулись к парку. Моросил дождь, мы с Леркой плелись в хвосте процессии. Ворошили ногами мокрые листья, потом бродили вокруг оврагов по усыпанным красным песком дорожкам. Поникшие стебли дельфиниумов мерзли в белых гипсовых вазонах. О чем-то говорил раввин в громкоговоритель, за ним — наш ректор. По мокрым багровым ягодам барбариса, похожим на сгустки крови, ползли дождевые капли. После мы пили кофе прямо на улице из теплых полистироловых стаканчиков. Телевышку не было видно из-за утреннего тумана.