Самого Ольховского трудно было не обвинить в пристрастии к изящному. В личной жизни он давно обрел стабильность, достигнув заветного согласия страстей: навсегда и безнадежно влюблен был в одну актрису (и даже несколько раз здоровался с ней) и слепо, но регулярно довольствовался смазливыми буфетчицами и костюмершами. Иногда для собственного удовольствия он выгуливал серую датскую догиню соседа, по осени неизменно прихватывая с собой мельхиоровую флягу с коньяком.
В гостиной меня встретила огромная кошка цвета патинированной бронзы, огромная и пушистая. Кошка посмотрела на гостью и вернулась на диван. Я умостилась в кресле возле балкона, откинула голову и закрыла глаза, будто исчезла.
На стене висела кукла с чудной головкой из папье-маше, изображавшая Марию Медичи. Когда Андрюше было семнадцать лет, он дружил (так он сам окрестил эту особенную форму общения) с девушкой, которая училась в Консерватории играть на альте, в мечтах жила в старинном королевстве и на свою стипендию возила его во Львов. Она и подарила ему эту куклу. Он расстался с девушкой по той причине, что у нее отказали ноги, когда он покурил с ней анаши. Она не могла двигаться, и с ней, к тому же, случилась истерика. Тогда он испугался и перестал с ней встречаться, и с тех пор довольствовался более жилистыми и духовно крепкими особами.
Такое ужасное фарфоровое лицо, как у этой куклы с белыми буклями, можно было представить только в сказке Гофмана: лицо улыбалось. Но, внимание! Внимание! Как оно улыбалось! Высокие скулы, выдающийся белый подбородок. Взгляд словно протаранивал насквозь, как ножами. Глаза искрились белой алебастровой приятностью, от которой холодело в груди. И этот растянутый рот, и выпирающие зубы, застенчиво прикрытые черным веером.
— Это Черная Отравительница, Мария Медичи. Одна девушка подарила…
— Да, Энди рассказывал.
Энди тоже звали Андреем. Чтобы не путаться, при знакомстве тезки решили Ольховского оставить Андреем, а второго Андрея впредь называть Энди. Прижилось. В конце концов, они уже много лет знакомы.
Балкон был приоткрыт. Ветер отталкивал занавеску и ничуть не тревожил штор. Шевелил слегка мои волосы. Париж за окном уже гудел. Квартира Ольховского находилась под самой крышей шестиэтажного дома, откуда открывался такой вид, словно мы были под крышами Парижа, на том угловом балконе, где прошло детство Рене Клера. Я раскачивалась, обхватив пальцами перила, покрытые золотистыми крупинками лишайников, вместе со мной раскачивались крыши, балконы и цветы в жардиньерках.
На балкон выброшены были доски, ящики, банки с олифой и всяческий хлам, на веревках висела связка сушеной рыбы, красная майка и несколько пар носков, на полу валялись пожелтевшие газеты. Голуби провожали взглядами прохожих.
На столе сушился базилик. Андрей объяснил мне, что уже два года киевские старушки не продавали среди других пряных трав базилик, и в этом году он решил засушить его сам.
«Ах, Кондор! Отнеси меня в долину Амазонки, где каждая девушка — богиня» — пела Има Сумак.
На смену ей Ольховский принес диск с африканскими барабанами, он недавно купил его на Сенном рынке, и это был, по его уверению, еще не самый интересный диск в его коллекции. Он положил конверт на шахматный столик, сам подошел к комоду, присел на корточки и начал проводить какие-то магические операции с проигрывателем. У него так четко вырисовывались все мышцы, через тонкую нервную кожу каждое движение резко расчерчивало его худое скелетообразное тело на полоски и ромбы. Он поставил диск и вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь. Музыка заполнила ровно весь объем комнаты и без всякого усилия вливалась в меня, как будто по градиенту концентраций.
Когда он готовил кофе, для чего-то ему было необходимо несколько раз стучать кофейником о стол, потом ждать и еще раз стучать, накрыв сверху лоскутом. Я продолжала ходить, рассматривала книги и портрет маленького Ольховского, склонившего на бок кудрявую головку…
Он принес кофейник, две маленькие чашечки с блюдцами, на подносе, и сахарницу, поставил все это посреди комнаты. Когда звякнул телефон, он сделал тише проигрыватель и вышел. У меня опять возникло ощущение слома событий, как будто он сейчас войдет и скажет: «Ты знаешь, я не могу сегодня».
Я не стала пить без него кофе. Выключила африканские барабаны и продолжала ходить по комнате. Снова вышла на балкон.
Внизу, видно, подул ветер, маленькие люди сжимались и заворачивались в одежды, маленькие женщины держали рвущиеся от ветра платья, маленькие дети жались к стенам домов, а маленькие старушки грелись в маленьких кухнях, где было тепло, уютно и не было ветра. Ветер по-хозяйски разгуливал по двору и гудел в лабиринтах подворотен. Но солнце теперь светило ярко-ярко, стены домов и деревья блестели. Золотое сияние разливалось по двору, отогревая его от холодной ночи. Человек из подвального издательства раскладывал книги на оконных переплетах.