Определилось руководящее ядро партии: Молотов, Калинин, Ворошилов, Куйбышев, Фрунзе, Дзержинский, Каганович, Орджоникидзе, Киров, Емельян Ярославский, Микоян, Андреев, Шверник, Шкирятов, Жданов.
Прибавление семейства у Матвеевых-Молевых — девочка. Нина… Назвали в честь прабабки. Конечно, принимал новорожденную земляк — славившийся в Москве своим искусством доктор Юрасовский. Он же предложил няню — эстонку Марию Тоон. Без няни было не обойтись. Родителям надо было защищать дипломы, Софья Стефановна пропадала в школе. О научной работе оставалось только мечтать, но в будущем Софья Стефановна рассчитывала с помощью необходимого и очень уважаемого в советской стране «трудового стажа» эту работу найти. О том, что годы уходят, она заставляла себя не думать. А внучка… Ей Софья Стефановна хотела передать то, что постигла сама, во что поверила и что проверила. Это не совпадало с окружающей действительностью. Но не подчиняться же обстоятельствам, и потом — в потоке времени все еще может измениться. В мыслях она определила для внучки университет, точные науки. Мало ли чем занимались и что исповедовали два ее кузена — Владимир Тезавровский и Сигизмунд Кржижановский, женившиеся на ученицах Студии Художественного театра, сестрах-чешках Евгении и Анне Бовшек.
Была еще Антонина Илларионовна с ее проектами будущего правнучки. Но в свое время она не захотела съехаться с детьми. Жила в Воронеже. Революционные события обошли ее стороной. Из жизни в Богдановке она вынесла умение хозяйствовать и врачевать. Лечила травами, гомеопатическими лекарствами. Когда в городе вспыхнула холера, справлялась и с ней. Однажды сказала старшей дочери: «Есть такая латинская поговорка: „Не пытайся, если нет надежды!“ Но эта римская мудрость — не для русских. Мы существуем, пока действуем, и наоборот». Радовалась внучке-тезке: «Пусть проживет лучшую жизнь, чем моя, но сопротивляется ей с моим упорством. Не помешает».
В одном из писем Антонина Илларионовна писала дочери: «Жизнь женщины — одни утраты. Она отнимает у каждой из нас все: свежесть лица, волосы, зубы, здоровье, способность радоваться, предметы нашей любви или увлечений, дом, любимые вещи. И что же? В конце подводишь такой баланс: было, было, было — когда-то? Есть другие ценности, которые остаются неизменными, не знают возраста и старения. Я имею в виду упорство и верность. Сколько бы лет ни прошло, если им не изменять, будешь по-прежнему чувствовать себя человеком, и притом более ценным, как выдержанное вино, чем в молодые годы. Можно сказать, сомнительное утешение. Но все-таки ты задумайся над этим. Стоит».
От Леонтьевского переулка Малый Чернышев скользит, словно в ложбину, и выбирается у церкви на Брюсовом. Какое негородское слово: Овражки. Церковь Вознесения в Успенском Вражке.
Сугробы, отодвинутые от окон хрустящими тропками. Дым над трубами. Ветер. Всхлип гармошки у большого дома. Снежная пыль.
«Постой минутку. Это, кажется…» Дед почти бежит. Под дальним фонарем большой человек. Шуба. Меховая шапка. Протянутые руки. Минута разговора. На морозе. Две… На морозе все долго. Снова соединившиеся руки. Большой человек сворачивает на Брюсовский.
«Не узнала? Всеволод Эмильевич…» — «Он нездоров?» — «Почему? А, да, конечно…» — «Он кутался. И поднял воротник». — «Да? Может быть. Теперь все может быть…»
Дед не совсем настоящий — бабушкин двоюродный брат. Актер. И режиссер — с тех пор как Станиславский открыл Оперную студию. Актеры не вправе стареть. Поэтому не дед — дядя Володя. Самый красивый — с припорошенными сединой светлыми кудрями. Его старое прозвище в семье и в мхатовской труппе — «Белый мавр». Самый добрый. Ласковый. Для внучки во всем самый-самый.
Когда Станиславского переселят из любимой его квартиры в Каретном Ряду (единственный дом, совершенно необходимый для правительственного гаража!) в Леонтьевский переулок, он пригласит к себе жить деда. В едва переделанном под жилье подвале собирались помощники — на случай непредвиденного, в любую минуту возможного. Тем более дед вложил в свое время в Художественный общедоступный все, что имел средней руки помещик. Актерская гильдия была снисходительней к неискупаемой вине классово-чуждого происхождения. Особенно при дружественном покровительстве Станиславского.
Вход в подвал был со двора. Рядом с навощенной до зеркального блеска лестницей в бельэтаж. Квадратные сени с дощатым полом. Заросшие грязью оконца под потолком. Расходившиеся щелями по сторонам коридоры. В чугунных сливах капала вода. За ней приходили из комнат с ведрами. Непременно одетые и причесанные. Халатов, подтяжек, тапочек не было. Чуть пришепетывавший Кторов, кинозвезда 1920-х годов, смеялся: «Коммуна, знаете ли, ГОСПОД актеров». Где-то ревели примусы. Чавкали разбитые, под разноперой клеенкой двери. Хорошо поставленные голоса перебрасывались не всегда безобидными словами. Взрывались и затихали.