– Ну, вот мы и остались вдвоем, – сказала она. – Им грустно, бедняжкам! Что сделаешь, таков закон артистического мира! А вы, Людмила, полагаю, счастливы?
Мне недостало мужества признаться ей в своем смятении.
– Да, да, конечно! – пролепетала я.
– Мосье Петипа находит немало грации в ваших движениях. Заверяю вас в этом, поскольку обыкновенно-то он скуп на комплименты!
Эти простые слова перевернули меня всю. Тоска в груди исчезла, утонув под волнами ликования. Конечно, меня по-прежнему тревожила перспектива со дня на день разлучиться с родительским домом и окунуться в неведомый, а возможно, что и враждебный мир. Но в то же время мысль о том, что меня столь высоко оценил Мариус Петипа, наполняла меня лестной гордостью, несколько заглушившей горечь от расставания с отцом. Да вот и он сам: беспокоясь о результате, он ожидал меня в маленьком зале, предназначенном для посетителей. Пришел, не известив об этом, дабы не беспокоить меня перед выходом пред очи многоуважаемой комиссии. Когда мы встретились, он в страстном порыве обнял меня, и я была так рада скрасить ему преклонные дни доброй новостью, что почувствовала себя совершенно счастливою впервые с тех самых пор, когда судьба отняла у меня родительницу. Тем не менее отец, как ни поздравлял меня, все же пытался умерить мой восторг.
– Дело еще не выиграно! – повторял он. – Все тяготы еще впереди! Стисни зубы, дорогая моя…
– Будь уверен, – ответила дражайшая дщерь. – Как я высоко ни прыгну, а всегда твердо стану на ноги!
На гребне этой экзальтации я не могла понять, кто из нас двоих потихонечку сходит с ума.
По правде говоря, к повседневной школьной дисциплине я привыкла куда быстрее, чем думала. Строго расписанный по часам режим отвлекал меня от мыслей о неудобствах моего нового существования. Я едва могла перевести дыхание между двумя занятиями, так что пожаловаться на судьбу или даже предаться неким тайным мечтаниям было вовсе недосуг. Ровно в восемь часов утра густой звон колокола сотрясал весь дортуар. У каждой пансионерки была своя кровать, отделенная от соседних легкими завесями, и над каждой кроватью непременно висела икона. Надзирательница, которая задолго до того была уже на ногах, тормошила нас, вытаскивала одну за другою из теплых кроваток и бдительно следила за нашими омовениями. В умывальной комнате находился огромный старинный медный, похожий на карусель, сосуд с кранами; под этими кранами, обнаженные до пояса, мы умывались ледяною во всякое время года водой, а надзирательница, блюстительница нравов и личной гигиены, еще и подвергала скрупулезной инспекции наши зубы, уши, шеи, ступни и руки. Затем, вычищенные до блеска, точно кастрюльки у доброй хозяйки, одетые в форменные коричневые платья с белым воротником, заплетя в косички волосы, мы собирались на общую молитву, которую вслух нараспев читала одна из девочек перед иконой, возле которой красной звездочкой мерцала лампадка. Но вот отзвучали святые слова, и мы, построившись в пары, направлялись в столовую, где нас ожидали кипящий чай и маленькие мягкие хлебцы со свежим маслом, а иногда и с вареньем. Мы вкушали наш завтрак, стараясь растянуть удовольствие, под безразличным взглядом Императора Александра III и Императрицы Марии Федоровны, чьи портреты висели в глубине зала, украшая стену. За этими краткими мгновениями расслабления следовали пытка и упоение уроком танца.
По правде говоря, я одновременно ожидала этого ежедневного мучения и проклинала его. Самым тяжелым для меня было учиться вставать на пуанты. Вставая на вертикально вытянутые пальцы, я стискивала зубы, чтобы не завопить, так как боль пронзала мои кости до лодыжек и до икр. Потом изо дня в день я открывала для себя, что эта противоестественная поза становится мне все более привычной и что я уже могу с легкостью и точностью сделать на пуантах несколько па. Каждую победу, одержанную над страданиями, я ощущала как реванш, который сближал меня с великими представительницами ремесла. Экзерсисы, которые я поначалу ненавидела, теперь казались мне вполне терпимыми, если не сказать благотворными. Я знала, я инстинктивно чувствовала, что эти первые испытания в конечном счете приведут меня в рай – на театральные подмостки. Запыхавшаяся и сияющая, я любила глядеться в большое, во всю стену зеркало – в ряду учениц, одетых в одни и те же тюники, выполняющих одни и те же движения – рука на палке, ноги ритмично взлетают вверх и опускаются в прежнее положение. Устремив на нас свой непреклонный взор, госпожа Стасова отбивает ритм тросточкой по паркету. Подле нее – сгорбленный пианист-концертмейстер с бородкой и в очках, силящийся вложить в свои аккорды толику сантимента. Госпожа Стасова хоть и русская, но команды отдает по-французски, ибо этот язык и в ту пору был и ныне остается универсальным языком балета.
– Plié! Battement! Demi-plié! – командует она шероховатым голосом. И мы повинуемся ей, несмотря на боль, пронзающую нам фаланги пальцев ног, – нас более всего пугает мысль: вдруг не понравимся нашей мучительнице. Придет время, и мы узнаем, что такое fuetté, enchaînement, arabesque[2]… От групповых экзерсисов переходим к индивидуальным. Но, как я ни старалась быть прилежной, госпожа Стасова постоянно казалась недовольной… Высота, с которой она бросала взгляд на наши усилия, была соразмерна с тем уровнем совершенства, которого она от нас ожидала. Порою детская душа моя бунтовала, и тогда я говорила себе, что этой женщине доставляет садистическое удовольствие заставлять мои колени, мои ступни, мои руки и все мое тело делать упражнения, которые раздирали их по частям и которые тем не менее надо было делать. Когда я, осмелясь, пошла на авантюру – попросила несколько секунд передышки, чтобы дать отдохнуть моим ноющим членам, она разозлилась:
– Если вы сдаетесь при первых признаках усталости и боли, то вы не будете достойны взойти на сцену! Вы должны знать, чего желаете! Если вы стремитесь стать танцовщицей, вам нужно отныне подчинить себя железной дисциплине. Чем больше вы претерпите боли, тем ближе подступите к желанной цели. Побейтесь об заклад против самой себя, что преуспеете – вот это важно!
В один прекрасный день я, расхрабрившись, показала ей подозрительные пятна, выступившие на моих танцевальных туфлях. Я стерла пальцы ног в кровь, которая в конце концов просочилась сквозь ткань. Вместо того, чтобы выбранить меня, наставница заявила энергическим тоном:
– Браво, Людмила! Вот увидите, жертва ремеслу будет не напрасной!
Назавтра она научила меня прикладывать к пальцам ног холодные компрессы, чтобы облегчить страдания. Эта неожиданная cнис-ходительность воодушевила меня. Мне так захотелось иметь «стальные пальцы», как выражалась сама госпожа Стасова, что вскоре я стала даже сожалеть, что уроки танца ограничивались одним часом в день – все остальное время занимали курсы русского и французского языков, арифметики, истории, географии… Вскоре мне стали надоедать даже чинные прогулки парами в школьном саду; я с нетерпением ждала, когда же снова окажусь у палки возле огромного зеркала во всю стену и до ушей моих долетят бодрые звуки музыки, исполняемые старым пианистом-концертмейстером и размечаемые приказами и постукиванием тросточки «госпожи Стасовой». И вот я снова в балетном классе – в воздухе пахнет пылью, потом и канифолью. Безразмерное зеркало безжалостно отражает мои мельчайшие погрешности, но мне кажется, что я замечаю в нем и свой прогресс в искусстве дивном, которое, без моего ведома, становилось для меня второй религией. Я ощутила себя новообращенною в эту неоспоримую искрометную и требовательную веру. Готовая все принести ей в жертву, я в то же время ожидала, что все воздастся мне сторицей.
2