«Да кто знает?» — размышлял он, щуря глаза от нахлынувшего потока слепой радости, никогда не испытанной ранее и путавшей его, и торопливо проводил кончиками пальцев по дереву своего елового стола: за последние несколько недель он стал суеверным. Однако даже в этой мысли он не находил отдохновения: это был обманчивый сон тела, которое всю ночь приноравливается к легкой бортовой качке скорого поезда, находящегося в движении.
Из окна, где он нес вахту, он замечал Мону сразу, как только она выходила к устью фализской дороги, в полумиле от дома-форта, — крохотная темная точка секунду как бы колебалась, остановившись в отдалении, возле ограды, затем вливалась в свою реку и текла к дому; он был уверен, что это она — прохожие появлялись на просеке лишь в определенные часы, и Гранж всех их знал. Иногда с ней вместе двигалась другая темная точка — то была Джулия; он как можно раньше пытался определить, которая из них Мона, и даже прежде, чем малейшая ее черточка становилась различимой, он узнавал ее по той более свободной, более легкой манере движения, с какой она скользила по течению дороги — как лодочка, подхваченная бурным потоком. По обе стороны белой дороги простирались пустынные заросли, полыхавшие грозовым рыжим цветом под огромным, насколько хватало глаз, небом; он ощущал сумрачное шевеление окружавшего его мира, так напоминавшего этот подозрительный лес, но перед ним была эта дорога; казалось, что Мона плывет к нему по ней, как по реке, впадающей в море.
Ночи в лесу теперь уже не были такими спокойными, как прежде. Из Мориарме поступали приказы, предписывавшие контролировать нелегальные переходы границы между домами-фортами, организовав ночное патрулирование; и блокгауз в Фализах часто поднимался по тревоге утренним грузовичком. В этих ночных экскурсиях все участвовали добровольно; солдатам нравилось, что служба становится более динамичной; мертвый штиль не сулил ничего хорошего, а эти ночные бдения официально определяли им место в безвредной войне: они их успокаивали. С собой Гранж предпочитал брать Эрвуэ, человека молчаливого и обладавшего неслышной кошачьей ловкостью. Они выскальзывали из блокгауза в ночь, такую спокойную, что когда шли по дороге, то слышали со стороны долины колокол отдаленной деревушки — одиннадцать полных и тяжеловесных, несмотря на расстояние, ударов; затем, намного отчетливее и ближе, — звон бельгийской колокольни. В течение получаса они шагали по просеке; за излучиной деревья вдруг начинали сжимать дорогу с боков и сверху, загоняя ее в глубокую темную рытвину с запахом мха и застоявшейся воды. Внешний край этой сумрачной рощицы обозначал границу; здесь, на берегу уснувшей Бельгии, они останавливались и какое-то время молча курили, подобно путникам, которых тропа привела к обрыву. Рощица была окутана густым мраком — в нескольких шагах от Гранжа все тонуло в духоте подлеска, который отбрасывал в темноту еще более черную тень; он видел только — совсем рядом с собой — красную точку сигареты и слышал щелчок магазина, который вставлял в пистолет Эрвуэ. После этого воцарялась почти волшебная тишина. Странное чувство овладевало им всякий раз, когда он зажигал сигарету в этом глухом подлеске: ему казалось, что он сбрасывает с себя все оковы; он входил в искупивший свои грехи мир — мир, очищенный от человека, припавший к своему звездному небу в таком же томительном волнении, какое присуще лишь пустынным океанам. «Я один на всем свете», — говорил он самому себе со все нараставшим восторгом.