Выбрать главу

Когда они возвращались в хижину и, усевшись бок о бок на санях, подкреплялись тем, что оставалось от провианта, день уже клонился к вечеру; лиловыми подтеками сгущались сумерки на лесном горизонте. Прохлада ложилась на землю, и в косых лучах света мелькал оттенок смятенной грусти. Мона вздрагивала под своей коротенькой, подбитой мехом курткой; она тускнела так же внезапно, как небо в горах, вся раскрываясь предостережениям часа и времени года.

— Я не люблю окончания дня, — говорила она, поймав на себе его недоуменный взгляд. И когда он спрашивал ее, о чем она думает, отвечала: — Не знаю. О смерти…

Иногда она роняла голову ему на плечо и несколько секунд плакала, издавая судорожные всхлипывания — странные, неожиданные, как апрельский дождь. Лютый холод внезапно охватывал его. Ему не нравились слова, зарождавшиеся в этих провидческих детских устах, вдруг наполненных мглой. Когда они приходили в Фализы, холодная синяя тень уже обрубала стены домов по самой середине; ледяные сосульки, образовавшиеся на краях водостоков, наполняли улочки тишиной. Солнце еще не успело сесть, а снег уже становился серым. Земля вокруг них начинала вдруг казаться такой потухшей, такой заледенелой, что предчувствия Моны передавались и Гранжу: он чувствовал, как день единым махом проваливается в глубокий темный колодец, а в нем самом поднимается серая холодная вода, пресный вкус которой уже ощущался во рту. Они раздевались с беспокойной торопливостью сразу, как только Джулия подавала чай; в большой затемненной комнате, наполненной грустью крестьянского вечера, они молча заключали друг друга с объятия. Время от времени он привставал, закутавшись в холодные простыни, прислонялся к подушке и лизал пальцы Моны, скользя взглядом широко раскрытых глаз по пластам густой тени от загромождавшей комнату мебели. «Что со мной? — вопрошал он себя с камнем на сердце. — Кто знает? Сумеречная тоска». Однако его удивляло, что он никогда раньше ее не испытывал… С наступлением ночи на обратном пути его тяготило одиночество; нередко он заходил в Мазюр за Эрвуэ. Они брели по мягкому, впитывавшему шумы снегу. Как только они выходили на просеку, сумерки сменялись огнями строительных площадок Мёза; пятнами разбрасывали они по снегу больную зарю — некое подобие фальшивой авроры. Гранжу чудилось даже, что сама земля покрылась болезненной желтизной, что время терзало ее с медленной лихорадкой — по ней шли, как по трупу, который начинает смердеть.

Вернувшись к себе в комнату, он часто находил на столе корреспонденцию, которую Гуркюф или иногда грузовичок привозили из батальона; и эта перспектива также омрачала его возвращение; он не любил новостей, он был как откомандированный военнослужащий, оставивший где-то позади мать или пожилую сестру и ежедневные прогулки которого ловко выслеживает почтальон. Если он возвращался поздно, то, даже не успев еще зайти к себе, по тишине в кают-компании, которая не была тишиной сна, догадывался, что доставлены бумаги из Мориарме; не проходило и минуты, как Оливон уже стучал в его дверь, якобы для отчета (изображал диковинный иезуитский щелчок каблуками, который веселил Гранжа), а в действительности чтобы принести в кают-компанию утешительную новость, что «у лейтенанта отменное настроение».