— Ключ я оставила над дверью, — сказала она ни тихо, ни громко, помахав им рукой. — Кафе, сами знаете…
Они молча обменялись рукопожатиями.
— Встретимся после войны. Когда вздернем Гитлера! — не очень убедительно крикнул Гуркюф, но реплика упала, как грубость, не отозвавшись ни эхом, ни смешком.
Кортеж удалился. Мадам Тране развязала свой платок и, вцепившись в бортик повозки, еще долго махала им издалека. Мужчины шли, не оборачиваясь, тяжело опустив плечи, экономным шагом, рассчитанным на долгий путь.
Массовое бегство из Фализов резко омрачило настроение в блокгаузе, сильно подскочившее утром благодаря прекрасному выезду танков. Под вечер где-то очень далеко к югу раздалась серия глухих, как из-под земли, взрывов; на этот раз взрывная волна сотрясала не оконные стекла, а казалось, шла от бетонного пола, вибрировавшего под ногами, как наковальня; чувствовалось, что мрачные, многозначительные послания перекрещивались в недрах возмущенной земли. В кают-компании люди, чтобы занять время, ели, грызли хлеб, плитки шоколада; то, что началась настоящая война, можно было определить по дружному, подобному жерновам, скрежету челюстей, который теперь раздавался в минуты затишья. Но при грохоте взрывов они переставали есть и с выражением тупого беспокойства на лицах рывком поворачивали головы в сторону шума, как пугливая лошадь, которая поднимает голову от своего пастбища и резко поводит ушами. Когда после легкого дребезжания земли вновь воцарялась тишина, в лесных зарослях у самых окон становился слышен птичий писк, а под ногами раздавалось звонкое постукивание пустых бутылок, от толчков перекатывающихся по полу блокгауза; и долго еще они прислушивались к этому новому ощущению внутри себя, которое помогало им различать тоскливую суету в еще более отдаленных глубинах.
Вечером Гранж должен был отправиться в Фализы на поиски мотков колючей проволоки, сложенных там инженерным подразделением, — Мориарме предписывал в срочном порядке укрепить небольшую сеть проволочных заграждений блокгауза. Затихло жужжание последних самолетов; в вечерних сумерках была разлита праздная нега, и сам день, казалось, украдкой расстегивает свои доспехи и расслабляется после чересчур сильного напряжения; где-то очень далеко раздавался глухой, как удары молотка, стук дятла о стволы дубов, и, когда он взлетал, под сенью деревьев слышались его крики, напоминающие ржание. Поток войны схлынул; однако он оставил после себя цепляющуюся за кустарники серую пену; на фализской дороге вдоль обочины валялись пустые бутылки, канистры из-под жидкой смазки, консервные банки — расплющенный гусеницами мягкий асфальт шоссе был как гофрированный от тонких блестящих заусениц. Когда Гранж вышел на прогалину, край леса отбрасывал на пастбища длинную тень; в золотисто-медовом свете пылали всеми своими стеклами окна приюта. Поравнявшись с первыми ригами, он, почувствовав себя неважно, приостановился, сел с краю дороги на сваленный в траву каменный столбик и на мгновение задержал дыхание. Он слушал тишину. Это была вялая, поблекшая тишина, как бы заткнувшая на солнце свои уши тонкой ватой, как снег или как сумерки перистых руин, где порхают летучие мыши. Идя по дороге, вы попадали в эту тишину внезапно, как спрыгивают по ту сторону ограды — слегка оглушенные, растерявшиеся, смутно опасающиеся, что чья-то рука вот-вот ляжет вам на плечо.
«Я здесь один, возможно ли это?» — глупо подумалось Гранжу, и он невольно обернулся, почувствовав щекотание неприятной дрожи на спине. Он разглядывал окружавшую его траву, черную, высокую, уже влажную, в которую зарылся столбик, крошечную пустынную улицу, обнесенную враждебным: частоколом запертых дверей и окон, по которой вечерний ветер бесшумно перекатывал тончайшие кружева пыли. Окна приюта потухли, и сразу как будто стало темнее; тонкая пыль песком ложилась на сероватые стены, уже выцветшие черепицы, ставни и двери.