Каменные гробы Петропавловской крепости и Шлиссельбурга, откуда, по образному выражению директора департамента полиции Оржевского, «не выходят, а выносят». Псковский, Орловский, Владимирский, Смоленский, Вятский, Тобольский, Рижский, Ярославский каторжные централы. Александровская центральная каторжная тюрьма неподалеку от Иркутска. Нерчинская и Акатуйская каторжные тюрьмы. Варшавская «Цитадель», «Николаевские роты». Петербургские «Кресты», московские «Бутырки»… На десятки тысяч верст были разбросаны заключенные тюрем царской России — от Белого моря до Черного, от берегов Балтики до Тихого океана.
Тюрьма была неотвратимой судьбой каждого революционера, каждого большевика. Вступая в партию, он наверняка знал, что рано или поздно настанет минута, когда он услышит: «Вы арестованы», за ним закроются тюремные ворота, и по коридорам и железным лестницам в сопровождении надзирателей он будет приведен в тюремную камеру, в которой ему суждено провести месяцы, годы, а быть может, весь остаток жизни.
И вот человек, который энное количество времени жил в непрерывном напряжении, не зная ни сна, ни отдыха, ни дня, ни ночи, мотался по адресам и явкам, вечно спешил, вечно не успевал, вечно был на ногах, страдал за каждую потерянную зря минуту, — этот человек вдруг оказывался в остановившемся мире, где время существует только для того, чтобы его убивать, пространство равно семи шагам в длину и трем шагам в ширину, а единственную форму движения составляет монотонная ходьба из одного угла камеры в другой — руки назад, глаза в пол.
Изо дня в день видел он одни и те же стены, один и тот же клочок неба. Каждое утро просыпался от одного и того же громыхания ключей и крика: «Хлеб!» Его завтрак всегда состоял из одного и того же кипятка в жестяной кружке и куска кислого черного хлеба. На обед он получал неизменные щи из полугнилой капусты. В стену камеры были вделаны два небольших железных листа на кронштейнах — это его стол и стул. К противоположной стенке была привинчена железная койка с твердым холщовым матрацем. Высоко под потолком смутно светилось оконце, затянутое решеткой.
Первые недели, а то и месяцы и даже годы он находился на положении подследственного. Время от времени открывалась вделанная в дверь камеры форточка, надзиратель произносил: «На допрос». Заключенного выводили во двор, усаживали в закрытую четырехместную карету — большой, длинный черный ящик на высоких колесах с решетчатыми окнами, затянутыми синими шторами, — и в сопровождении конных жандармов с саблями наголо везли на допрос в жандармское управление.
И тут начиналась дуэль между следователем и подследственным. Хорошо, если при аресте в руки жандарма ничего не попало. Тогда подследственный делал заявление вроде такого: «Могу дать лишь одно показание: что никаких показаний давать не буду» — или же отвечал на поставленные ему вопросы: «Кем дана мне брошюра Ленина „Что делать?“, я забыл. Что за человек ночевал в моей комнате и находился в ней в момент моего ареста, не знаю. С кем я встречался и был знаком, не помню и разговаривать на эту тему отказываюсь».
Но беда, если во время ареста жандармам удавалось найти какие-нибудь записки, адреса, имена. Тогда, по образному выражению одной народоволки, допрашиваемый чувствовал себя, «как живая рыба на раскаленной сковороде».
Проходили месяцы, иногда годы — и наступал день, когда следствие заканчивалось. Теперь за «преступлением» следовало наказание.
Наказание это могло даваться без суда, в так называемом «административном порядке», — человека вызывали в контору тюрьмы и объявляли ему под расписку вынесенный по его делу приговор: столько-то лет тюрьмы или же высылки в места «отдаленные» либо «не столь отдаленные». По отношению к «лицам крестьянского звания» (к которому принадлежали почти все рабочие) иногда применялась «высылка на родину»: под конвоем стражника, со связанными позади руками их доставляли в родную деревню, которую отныне они не имели права покинуть.
Кроме широко применявшегося «административного порядка», существовало наказание по суду. Как правило, судебная процедура заканчивалась трафаретным приговором: