«Для меня его смерть — непоправимая потеря… — писала замечательная коммунистка Инесса Арманд, потеряв любимого человека. — С ним было связано все мое личное счастье, а без личного счастья человеку прожить очень трудно..»
Идея не убивала любовь, но обогащала ее, делала более чистой, более высокой. На долю любви выпадали бесконечные испытания: годы разлуки, постоянный страх за судьбу любимого человека, вечная тревога, вечная неуверенность в завтрашнем дне. Минуты счастья бывали так коротки, но так прекрасны!
Такая любовь не имеет ничего общего с ложью мимолетных отношений. Ей чужда мораль общества, которое обрекло на гибель Анну Каренину. Она скрепляется чистым, свободным, бескорыстным чувством.
О чем же задумался он, этот ясный сокол, попавший в неволю? О прожитой ли жизни, участником которой он являлся? О друзьях и товарищах? О себе ли, о своей не овеянной любовью юности? О жене ли своей? О детях?
Дети, дети, дети! Дети, о которых так тосковали отцы, так обливались кровью сердца матерей!
Это тоже область чувств, о которой почти не расскажут документы, хранящиеся в партийных архивах. О них многое могли бы поведать стены тюремных камер, если б они умели слушать и говорить…
До нас дошло немного, совсем немного писем к детям, писем о детях. Среди них письмо к дочери, совсем еще девочке, написанное одним из крупнейших деятелей подпольной партии Иннокентием Дубровинским.
Он пишет из туруханской ссылки. Тяжело катит свои воды могучий Енисей. На тысячи верст раскинулась непроходимая тайга. Но как рассказать об этом дочке, чтоб она его поняла, и письмо стало хотя бы слабой ниточкой, связывающей ее с жизнью отца?
«…Читал я недавно, — пишет он, — как заскучал принц Лисичка-Острозубок, когда поместили его в зверинец. Пришлю — прочтете. Вот бы пустить его в Туруханский край! Места у нас столько, сколько у вас губерниях в двадцати (1 700 000 квадратных верст…), а народу — остяков, тунгузов и русских вместе — меньше, чем на Никитской улице..»
Нередко случалось, что ребенок появлялся на свет тогда, когда отец его находился в тюрьме, и проходило много времени, пока отец впервые видел своего сына или дочь. Бывало и так, что забирали в тюрьму мать, а то и обоих родителей. Ребенок рос у родных, у товарищей.
Тоска по семье, по детям порой охватывала тюремного узника с такой силой, что он готов был на любой риск, лишь бы на секунду увидеть дорогих ему людей.
С. Марковская рассказывает про такое отчаянное свидание с мужем, Михаилом Ефремовым, сидевшим в тюрьме. С ним она познакомилась в то время, когда они работали вместе в подпольной большевистской типографии.
«Ходить к Ефремову на свидания ни я, ни его сестра не могли, так как мы жили нелегально, но записки от него я получала через верных людей… Однажды он написал: „Скучаю по вас, у нас с товарищем есть план, как устроить свидание с тобой и с дочуркой во дворе“. Он предлагал прийти на тюремный двор как будто за справкой, сесть на скамейку, словно очень устала. В это время он, увидя нас, пойдет с товарищем за водой… Я так и сделала…
Смотря на решетки, я увидела, что с одной из них спускается тоненькая полоска бумаги. Это был знак, что он нас увидел. Я беспокоилась, что наша милая двухлетняя дочурка, увидев его, закричит: „Папа, папа!“ Он вышел с товарищем; они несли на плечах на палке огромный пятиведерный ушат. Ефремов шел впереди. Я поднялась. Городовой крикнул: „Куда вы, госпожа?“ Я ответила: „Я боюсь арестантов и хочу уйти“ — и пошла по направлению к воротам. Тут Ефремов с товарищем как-то ловко повернулись, и Ефремов схватил нас в объятия. Маленькая Танечка обвилась ручонками вокруг его шеи и залепетала: „Папа! Папа!“
Послышался крик надзирателя:
— Это что такое! Это что такое! Я вас сейчас задержу.
Я стала кричать на Ефремова:
— Что вы делаете? Зачем хватаете чужого ребенка?
Он смущенно забормотал:
— Ну, что тут такого? Я люблю маленьких детей и ничего плохого вам не сделаю, — и расцеловал ребенка.
Я выхватила девочку со словами:
— Ах ты глупенькая, всех чужих людей называешь папой!
С плачущим ребенком на руках, отчаянно кричащим: „Папа! Папа!“ — я выбежала за ворота. Сердце у меня щемило, губы дрожали, но плакать нельзя было, чтобы не выдать себя, и я крепко закусила губы…»
Родители знали, что детям суждено тяжелое детство и что они разделят с ними общую судьбу: нужду, лишения, долгую разлуку. Но могли ли они отказаться, от великой цели, которую поставили перед собой?