Гриф переходил прямо в завиток. Это были не две отдельные части, а одно целое. В сущности, завитка, который я привык видеть у скрипки, не было. Георг Хениг словно изваял из дерева женскую головку. Его скрипка кончалась (или начиналась?) женской головкой, вырезанной с исключительным мастерством. Она удивительно напоминала Боженку со стершейся фотографии, прибитой к стене гвоздем. В то же время — волосами, скорбным наклоном, добротой, которую она излучала, она очень напоминала божью матерь на иконе («Аве Мария, грациа плена!»), глаза ее были завязаны повязкой, стянутой сзади узлом, похожим на пучок.
— Нравится тебе?
— Очень! Похожа на мать Исуса. И на твою жену на фотографии. Только старше. А что это за голова?
— Это амор. Значит — любовь. Ти мальки, не понимаешь, инфант.
— Почему не понимаю? Любовь, ясно. А почему у нее глаза завязаны?
— Любовь слепая, — отвечал Георг Хениг.
— Очень грустная голова.
— Не грустная. Когда музикант играет, смотрит на главу. Играет сначала для глави, потом для других. Глава слишит, все понимает. Если нет любовь в сердце, если не смотрит любовь в лицо — музикант не мастер. Может, виртуоз, но не мастер. Понимал? Глава слепая, а смотрит музиканту прямо в сердце. А если он сердца не имеет?
— Но ведь она же для бога?
— Для бога... Оставь мне работать. Смотрел, думал.
Через несколько дней после разговора с отцом мастер Франтишек посетил Георга Хенига. Был ясный день, солнечные лучи проникали даже в подвал и весело играли на полу. Настроение у него было приподнятое — то ли оттого, что работа близилась к завершению, то ли оттого, что радовало солнце, но дедушка Георгий шутил, дошлифовывая головку и поглядывая время от времени, как варится клей.
Он, как обычно, рассказывал о Чехии. О неугомонном брате Антоне, для которого самым большим удовольствием было скакать на коне по зеленым лугам в рыцарских доспехах, с мечом у пояса и валторной в руке, и так, на скаку, он мог сыграть самые сложные пассажи из увертюры к «Волшебному стрелку» и даже из концерта Моцарта. Дедушка Георгий забывал о грифе и пытался напевать мелодию из этого концерта. Голос у него был писклявый и скрипучий, и его пение никак не напоминало переливающиеся звуки замечательного инструмента, на котором играл его брат. В конце концов он замечал, что я еле сдерживаю смех, и сам начинал смеяться (правда, смех его скоро переходил в кашель, и я хлопал старика по спине).
В дверь громко постучали, потом попытались открыть ее, но Георг Хениг запирался теперь на гвоздь, чтобы комиссия не застала его врасплох.
— Кто? — спросил он, прислушиваясь.
— Эй, дед, открой! Это я, Франта. Или ты меня уже не помнишь, а? Но я тебя не забываю, ничего, что ты меня прогнал, когда я приходил к тебе в последний раз. Открой же!
— Уходи! Не имею время. Инструмент не продаваю.
— Оставь себе инструменты, не нужны они мне. Я знаю, что ты их подарил.
— Кто сказал?
— А ты и об этом позабыл? Ты же прислал ко мне этих двух — отца с мальчишкой. Они мне и сказали.
-— Кто посилал? Никого не посилал! Иди! У стари Хениг есть работа. Уходи, Франта!
— Что ж ты так? Столько лет учил меня, зачем же сейчас гонишь? Хватит, пусти Франтишека посмотреть скрипку, которую ты делаешь. Кто тебе ее заказал?
— Знает про скрипку?
— Мальчишка сказал. Давай, старый чешский скупердяй. Покажи мне ее! Я сказал Ванде, что ты опять работаешь. Он тоже хотел зайти. Ну чего ты! Что ж мы, конкуренты разве? — И Франтишек гортанно захохотал, дергая ручку двери.
— Иди! Сказал. Скрипка не готова.
Мы слышали, как стоявший за дверью мастер Франтишек выругался. Хлопнула соседняя дверь. Послышались голоса Рыжего и его жены. Георг Хениг опустил гриф вниз. Женская головка почти касалась пола.
— Скажи мне, зачем с отцом к Франтишек ходил?
— Если они с мастером Вандой, — объяснял я, — согласятся давать тебе по двадцать левов в месяц и мы тоже будем давать двадцать, тебя никто не тронет. Будешь жить спокойно.
— Отец ходил к Франтишек? Двацет лева для Хенига?
— Они же твои ученики!..
Старик сокрушенно положил скрипку на верстак и, закрыв лицо руками, долго молчал. Я почувствовал: что-то вышло не так. Мне было неловко, хотя я не понимал почему. Ведь все делалось ради него. Пусть живет у нас — что может быть лучше? Как он этого не понимает?
— Иди, я устали, хочет немного отдихать.