Часто И<ван> Я<ковлевич> приносил в школу материал по искусству гравюры или эстампы. Показывал нам японские гравюры Хиросиге, Утамаро и Хокусаи. Среди них виды Фудзи-ямы Хокусаи, по 36 и 100 гравюр в серии, так что эта гора-вулкан стала нам столь же знакома, как Аю-Даг или Ай-Петри в Крыму.[169]
Завороженность Билибина Хокусаем отразилось в его иллюстрациях к «Сказке о царе Салтане» Пушкина (1905). Здесь мы видим переосмысленную «Большую волну в Канагава» Хокусая или его же волну из «Тридцати шести видов Фудзи» (1835), «перепетую» на русский лад к пушкинским стихотворным строчкам: «Туча по небу идет, бочка по морю плывет…». «Волной» Хокусая увлекались и другие русские художники и архитекторы – среди них Вадим Фалилеев, Федор Шехтель, – «цитируя» и переосмысляя этот графический образ в своих произведениях. Позднее Билибин еще не раз возвращался к теме волны – например, в 1932 году в картине «Синдбад-мореход».
Именно под влиянием Билибина его ученик Георгий Нарбут, младший «мирискусник», начал, по свидетельству Добужинского, изучать первоисточники; кроме того, Билибин внушил ему серьезный интерес к Дюреру и японским мастерам деревянной гравюры. Билибин очень высоко оценивал мастерство своего ученика: «Нарбут огромнейших, прямо необъятных размеров талант… – писал он. – Я считаю его самым большим, самым выдающимся из русских графиков»[170].
С детства Нарбута поражала древнерусская книга, например Остромирово Евангелие, шрифты которого он копировал; он любил также русские сказки, рассматривал часами цветы и травы, бабочек и кузнечиков. Подражая поначалу Билибину, Нарбут со временем отходит от стиля своего учителя, даже следуя, как и Билибин, русскому лубку; вместе с тем он находится под влиянием и других образцов – например, рафинированной графической манеры английского художника Обри Бердслея. Нарбут ассимилирует в своем творчестве новые формы тем легче и стремительней, чем ближе они к впечатлениям его детства. Так, японская гравюра, открывшаяся ему на выставках С. Китаева и изученная в коллекциях его друзей (Билибина, Добужинского, Грабаря) и в Гравюрном кабинете Мюнхена, оказалась ему созвучна благодаря раннему пристрастию к «природным мелочам» (выражение Г. Нарбута), то есть к тому природному миру, который запечатлен на многих японских гравюрах.
Критики называют самой «японской» и вместе с тем наиболее тесно связанной с впечатлениями детства книгой Нарбута «Сказки» («Теремок» и «Мизгирь»). Страшноватое изображение черепа на обложке – его в украинских селах использовали как оберег и вешали над крышей хозяйственных построек – в окружении хвощей и бабочек, пчел и шмелей, изображенных с энтомологической точностью, настраивало на философский лад, задавало «зловещий мотив», столь свойственный искусству рубежа веков. Графическую прелесть черепа, паутины, оригинально построенную композицию дополняли свойственные японской гравюре цветовые заливки и плоскостное изображение. Композиция великолепна, почти симметрична, но оживлена искусно вкрапленной асимметрией. Цветовое решение обложки – совершенно в духе гравюры. Точка зрения зрителя совпадает со взглядом комара на природный мир (т. е. снизу вверх) и одновременно напоминает мир поэзии хайку, в котором вещи теряют свои пропорции, как бы приближаясь к зрителю и увеличиваясь в размерах.
Критики писали, что «сказки, выбранные Нарбутом, направили полет его фантазии в окрестности родного хутора, где он открыл свою Японию, подобно англичанам, узревшим ее на берегах Темзы»[171].
Острый интерес к «японцам», взлелеенный в кругу «мир-искусников», получил продолжение на страницах петербургского «Аполлона». Так, весьма проницательный Н. Н. Пунин тонко анализировал творчество Андо Хиросигэ в своей статье «Японская гравюра». «Находясь целиком под влиянием вкусов эпохи, – писал Пунин, – он <Хиросигэ> резко отклоняется от традиции старых школ, но в его душе живет аромат большого искусства, и благодаря тому, что бы ни рисовал Хиросиге, все будет под его кистью в том глубоком и хрупком пафосе, который он унаследовал от мастеров прошлого»[172].
169
Цит. по кн.: