О Хиросигэ вспоминал и критик Валериан Чудовский, постоянный сотрудник «Аполлона» и секретарь редакции этого журнала, причем в контексте, весьма неожиданном, – в рецензии на первый сборник Анны Ахматовой.
В стихах А. А. очень много «японского» искусства. Та же разорванность перспективы, то же совершенное пренебрежение к «пустому» пространству, отделяющему первый план от заднего плана; то же умение в сложном пейзаже найти те три дерева, которые наполнят растительностью целую местность, или тот единственный, едва намеченный конус, который даст ощущение чрезвычайной «гористости».[173]
И далее, говоря о «победности мастерства» и «уверенной виртуозности» японского искусства, автор приводит в примечании слова Хиросигэ: «В моих картинах даже точки живут»[174].
Подобно японскому мастеру, умеющему передать сложную картину пятью-шестью штрихами – настолько, что он становится неспособен видеть все остальное, Ахматова, продолжает Чудовский, «признается нам, что из всего образа встретившейся девушки, чья прелесть неясно сквозит в этих стихах, она заметила только одну черту: “мне только взгляд один запомнился незнающих спокойных глаз”… Остального она не видела. <…> Под внешней японской формой, отчасти привычной нам, но все еще экзотичной, раскрывается, как внутреннее содержание, душа и жизнь какой-то орхидеи… Тот самый поэтический материал, который накопляет Анна Ахматова в этом основном состоянии души, она и располагает потом в стихах по способу, который я выше определил как “японский”»[175].
Сама Ахматова, насколько известно, никогда не заявляла о своем интересе к Японии и японцам, однако догадки критика, захваченного буквально разлитой в воздухе увлеченностью всем японским, убедительно свидетельствуют, по меньшей мере, о «духе времени».
Неожиданным может показаться и японизм авангардного фотографа 1910–1920-х годов, близкого к Владимиру Маяковскому и футуристам, Александра Родченко, чьи ритмические фотокомпозиции (особенно иллюстрирующие произведения Маяковского) в свое время оказали серьезное воздействие на формирование художественного видения в этом кругу. Обращение Родченко к японской теме в графическом листе «Дама в кимоно» (1915), где ощущается влияние Венского сецессиона, в частности творчества Густава Климта, и проявляется манера, резко отличная от сдержанно-гротескного стиля его фотоколлажей, еще раз подтверждает всеобщий интерес художников и публики предреволюционной эпохи к дальневосточной экзотике.
От Петрограда к Владивостоку
Желание посетить Японию возникло у Бальмонта впервые еще в конце 1890-х годов. Жена поэта, Е. А. Андреева, рассказывает в своих воспоминаниях, что в 1899 году она и Бальмонт собирались вместе поехать в Токио, где служил тогда секретарем русской миссии младший брат Екатерины Алексеевны – М. А. Андреев (1872–1928)[176]. О том, что эта возможность всерьез обдумывалась в то время Бальмонтом, свидетельствует фраза из его письма к Л. Н. Вилькиной от 19 / 31 октября 1899 года (из Берлина): «Путешествие в Японию я уничтожил. Скучно. Ненужно»[177].
Приехав в Японию весной 1916 года, Бальмонт не раз вспоминал о своем намерении юных лет. «Катя, милая, в ярком солнце я увидел цветущий Ниппон, который ускользнул и от твоих, и от моих взоров 15 лет тому назад», – восклицает он, например, в письме от 30 апреля / 13 мая 1916 года (из Йокогамы)[178].
Решение посетить Японию весной 1916 года было связано у Бальмонта с маршрутом его гастрольной поездки, который вел на Дальний Восток. Подготовка к этому путешествию началась еще осенью 1915 года. 14 ноября Бальмонт сообщал жене, что в марте-апреле будущего года он предполагает совершить новую поездку с антрепренером М. А. Меклером, «уже ее организовавшим». Далее поэт указывает точный маршрут путешествия: «Петроград, Харьков, Екатеринослав, Оренбург, Томск, Барнаул, Новониколаевск, Иркутск, Благовещенск, Чита, Харбин, Владивосток, Хабаровск. 13 городов, и 13 ноября я подписал формальный договор с неустойкой, что меня упасет от неожиданностей. Пасху буду в Японии. Меклер уже нанял помещения. Он был в Сибири 6 раз и знает ее, и везде имеет связи»[179].
Однако в начале 1916 года ситуация изменилась. Меклер был арестован «за противозаконное пропечатание в афише Морозова слова “шлиссельбуржец”, а также за какой-то скандал, происшедший на лекции Петрова»[180] и присужден к аресту на три месяца. «Полуустроенную поездку в Сибирь, лишь полу-устроенную, я, конечно, не приму, – заявляет Бальмонт в том же письме. – Довольно мне»[181]. Тем не менее поэт готовится к поездке, обдумывает новые выступления – лекцию, посвященную Руставели, поэму которого он в то время переводил на русский, и две другие лекции: «Женщина в великих религиях» (окончательное название – «Лики женщины в поэзии и жизни») и «Любовь и смерть в мировой поэзии». Успешно опробовав эти новые для него темы на петербургской публике, Бальмонт собирается в конце февраля на юг России. Поездка в Сибирь, не говоря уже о Японии, остается до последнего момента под вопросом. «Ввиду разных неаакуратностей Меклера и всех обстоятельств я хочу отказаться от поездки в Сибирь», – признается он Е. А. Андреевой в письме от 20 февраля (из Петербурга)[182]. Путешествие начинается 23 февраля в Петрограде. Первые сутки его сопровождает А. Н. Иванова (пересевшая в Туле на московский поезд), тогда как Е. К. Цветковская, которая в то время сильно недомогала, вынуждена остаться в Петрограде, чтобы присоединиться к Бальмонту позднее. Поэт прибывает в Харьков, где проводит насыщенную неделю (пять выступлений), оттуда совершает поездки в Полтаву и Сумы и, согласовав наконец все вопросы с устроителями турне, отправляется в Сибирь. 2 марта он информирует Екатерину Алексеевну из Харькова:
176
Приведем фрагмент из воспоминаний М. А. Андреева, посвященный Японии (воспоминания изданы в Вене в 1926 г. на немецком языке).
«Вскоре по прибытии туда (т. е. в Японию) я убедился в необходимости изучить язык этой страны, так как только в больших городах, как, например, в Йокогаме и в Токио, можно было до некоторой степени обойтись английским, но всюду в других местах нужно было объясняться только по-японски. <…> Так как японский разговорный очень легкий, я быстро усвоил его. Но читать и писать на нем я так и не научился, потому что для этого нужно выучить наизусть от полутора до двух тысяч китайских знаков. Я удовольствовался обычным общеупотребительным письмом, построенном на силлабическом алфавите и очень легком для усвоения, так называемом Ката-Кана, которым пользуются необразованные классы. Японский язык мне был нужен главным образом для моих путешествий внутри страны. <…>
Такие поездки не представляют трудностей. Даже в самых маленьких селениях гостиницы всегда чистые, так как японцы во всем крайне чистоплотны. Вообще, Япония стоит на очень высокой ступени культуры, хотя эта культура не европейская. Я бы сказал даже, что в некоторых отношениях она стоит выше европейской, хотя бы потому, что распространяется на все классы. Крестьянин в Японии так же вежлив в обращении, как любой человек из среднего сословия, чего мы никогда не видим в Европе. Железные дороги, а там, где их нет, дилижансы, пароходы, электрическое освещение даже в самых отдаленных деревнях функционировали уже в то время (1897–1901) безупречно, что делало путешествие всегда приятным» (цит. в переводе Е. А. Андреевой, приведенном в рукописи ее мемуарного очерка «Судьба моих братьев и сестер», – ОР РГБ, ф. 374, карт. 3, ед. хр. 1, л. 66–67).
177
«Мы не чужие друг другу…»: Письма К. Д. Бальмонта к Л. Н. Вилькиной / Публ. и коммент. П. В. Куприяновского и М. М. Павловой; Предисл. М. М. Павловой // Лица: Биографический альманах. СПб.: Феникс; Дмитрий Буланин, 2004. [Вып. ] 10. С. 266; Письма К. Д. Бальмонта к Л. Н. Вилькиной / Публ., вступ. ст. и примеч. П. В. Куприяновского и Н. А. Молчановой // Куприяновский П. В., Молчанова Н. А. К. Д. Бальмонт и его литературное окружение. Воронеж: ФГУП ИПФ «Воронеж», 2004. С. 165.
180
Там же. С. 473. Упоминаются народоволец Н. А. Морозов, совершивший осенью 1915 г. лекционную поездку по городам Сибири (вплоть до Владивостока), и священник Г. С. Петров.