Выбрать главу

Пятилепестковый цветок, японская танка, – сжатой своею силой, сгущенным духом ароматным, изысканным цветом, звоном своих маленьких колокольчиков, своею прочною связью с Землей, при устремленности в вольный воздух, к Небесам, – говорит всем пяти чувствам человеческой души. И так как от лепестков всегда исходит еще сияние, она говорит также шестому чувству человеческой души, которое можно назвать поэтическим, и, мудро оставляя многое недосказанным, будит седьмое чувство – духовное.

Приложение 3

К. Бальмонт. Япония. Белая хризантема[512]

Оттого ли, что сердце во мне признательно за сказку радости, пережитую в Японии, или оттого, что японская природа, однажды увиденная, неизгладимо запечатляется в памяти, а японское понимание природы одно из самых верных и тонких, но вот теперь, в дни русских святок, бродя по хрустящему снегу, по большим улицам древней столицы России, я неудержимо вспоминаю Японию. Не вспоминаю Японию, а мне кажется – чувствую по-японски.

Я прохожу по уютным причудливым переулкам этой деревенской Москвы. Я вижу в маленьком садике тонкие деревья, оснеженные ветки. И в свете луны эти белые ветви, отягощенные хлопьями снега, кажутся мне ветками цветущих вишневых деревьев, стократно воспетых в японских танках и пропетых нежною кистью на картинах японских художников.

Я иду один, белой ночью, и, видя в белом снеге многообразие оттенков, размышляю о том, сколько тонкой чувствительности к самому существу красок являют японские художники и поэты в своей любви играть одним цветом, открывая в единстве разнообразие и богатство оттенков.

Я вижу ровный лед Чистых прудов и думаю, что совершенно так же, как сама природа преображает зыбкую голубоватую воду в непохожий на нее упругий лед, японец в своей поэтической грезе берет лепесток цветущей сливы, играет им в полосе лунного луча и, тронув этим в душе чувство идеальной белизны, создает из лепестка и луча снежную грезу пятистрочной песни.

Я вижу играющих детей. Они бросают друг в друга снежками. Мне приходит в голову пошутить с ними. Я быстро слепил снежок. Я бросаю его в одного из играющих. Они все это видят и понимают мое чувство, но только двое или трое на это ласково смеются. И у меня тонкое ощущение грусти, что я, русский, не умею сразу подойти к русским детям, и в душе моей поет воспоминание. Яркое весеннее утро, я еду из Токио в Никко. Я у окна вагона, и в руках у меня несколько роз. Навстречу, на смежных рельсах, медленно движутся вагоны другого поезда, там целое множество детей. Я быстро бросаю одну розу в скользящий напротив вагон. Черноглазая девочка, смеясь, подхватывает ее. И все другие девочки хором восклицают с веселым удивлением слово благодарности.

Почему же я, чужестранец, был так близок в секунде детям Японии? Я знаю. Нас обвенчало Солнце.

Я иду, а сердце поет:

Скажи, о сердце Сынов Ниппона:Навстречу СолнцаУ горной вишниЦветы цветут.

Я смотрю, как падают и вьются снежинки. Они все похожи и все различны. Они падают мне на руку и нежно тают. Воздушные кристалинки. Невесомые звездочки. Они падают на лицо мне, и не поймешь – обжигают слегка или слегка холодят щеку. Они касаются угла моих глаз. Ресницы мои дрожат, точно легкие крылья бабочки коснулись их. Или нет, точно маленькие-маленькие феи не хотят целовать моих губ, но хотят целовать мои глаза. «Это хокку, – шепчу я себе, – это трехстрочные японские малютки хокку».

Я говорю себе: «Нужно написать хокку». И в уме моем рождается троестрочие:

Дыханье ветраИз белой тучкиПлетет ковер.

Это мало, думаю я. Нужно что-нибудь еще. Но тотчас же говорю себе – довольно. И тихонько смеюсь, припоминая слова одного японца: «Написать две-три хокку, этого совершенно достаточно для целой человеческой жизни».

Но как писать? Японцы не пишут стихи, а живут стихом, переживают его, как цветок не рисует цветов и не слагает им строк, а цветет и сам есть изваянный стих.

Когда один японский поэт был сослан за какую-то провинность на отдаленный остров, что он сделал? Он весело написал певучую танку:

Ладья рыбацкая, скажиИ людям обо мне промолви,Что от людей уплыл я вдаль,На восемьдесят островов,До голубого поля – моря.

Когда у другого японского поэта сгорел дом, что он сделал? Он послал своему другу, поэту, хокку:

Дом сгорел мой дотла,Как спокойны цветы,Осыпаясь.

В душе моей вырастает безмерный восторг от сознания того, что есть на земле истинные поэты, понявшие, что красивая жизнь и смелое действие суть наилучшие поэмы.

вернуться

512

Утро России. 1916. № 359, 25 декабря. С. 6.