Выбрать главу

По-видимому, прежнее крещение свое Августин совершил тайно, или же не полностью совершил, потому что именно теперь он уже открыто записывается на крещение в Медиолане, а Алипий, крестившийся вместе с ним, во искупление прежних грехов идет в город босиком по снегу. Крестился, видимо, и пятнадцатилетний сын Августина, Адеодат.

Мать Августина, на пятьдесят шестом году жизни наконец-то добившаяся того, к чему стремилась всю жизнь, – чтобы сын ее стал христианином, умерла в Остии перед тем, как они собрались отплыть на родину, в Африку. Прежняя мечта быть похороненной рядом с супругом отступила от нее, ибо: «дух наш везде и всюду».

«Лишился я в ней великой утешительницы», – пишет Августин.

Юный Адеодат рыдал.

«Я люблю тебя, Господи! – восклицает Августин в следующих главах. – Некий свет, и некий голос, некий аромат… Там, в душе моей сияет свет, не ограниченный пространством. Он – жизнь жизни моей!»

Косса вновь опускает на колени порядком замусоленную его руками пергаментную рукопись. Он не перечитывает последние главы, он знает, что в них долгие рассуждения о памяти, об образах вещей, о радости и счастливой жизни, о мерзостях «слепой, вялой и непотребной души, ленящейся выйти к свету спасения», о здоровье и болезнях, о церковном пении, о красоте… Все-таки Августин был и остался ритором! Жажда поучать у него в крови. Он обрушивается на «похоть очей», на излишнее любопытство, в том числе и научное, рассуждает о желании нравиться, внушать к себе боязнь и любовь… И вновь, и вновь повторяет, что истинный посредник между Богом и людьми – человек Христос Иисус, смертный, как люди, праведный, как Бог.

И снова о создании всего Словом Божьим.

И снова о времени, настоящем, будущем и прошедшем.

И снова утверждение: «Ты – вечен. Вне формы нет времени, нет разнообразия тварного мира».

И любопытно, читали сами-то рыцари Сиона Августина Блаженного? И что он, Косса, должен будет сказать им, едва придут за ним, освобождая из каменной кельи, дабы ввергнуть в прежнюю пучину страстей и земных дел? И вновь борьба пап! Только теперь он должен будет выступить против прежнего друга своего, Оддоне Колонны?

«И мы хотим делать добро, – кончает Августин свою исповедь. – А закончив, надеемся отдохнуть в тебе».

Тянутся мгновения, слагаясь в минуты, минуты в часы, часы в дни, дни в месяцы, а месяцы переливаются в годы. Там, за стенами, идет жизнь, кто-то хлопочет за него, а Косса сидит в каменной келье над Библией и раскрытым Августином и думает, вновь переживая и перечеркивая прожитую им жизнь.

LIII

Наконец часы – не те, горние, что от Господа, – а земные, рукотворные часы рукотворного людского времени, со скрипом поворачиваются, приоткрывая щель в глухой стене человеческой злобы и холодного склизского камня. Людвиг Пфальцский согласен принять от дома Медичи 38 тысяч золотых флоринов, за то только, чтобы знатный узник единожды нежданно покинул затвор. Ни о каких дальнейших гарантиях сиятельный пфальцский курфюрст не говорит и дальнейшей защиты бежавшего пленника не обещает.

Коссу подымают ночью, переодевают, велят молчать. Полная вшей, вонючая шуба небрежно брошена в угол. Завтра-послезавтра ее вынесут на рынок и продадут за гроши какому-нибудь бедолаге, который, кое-как выжарив насекомых, вряд ли будет и знать, кого укрывала эта шуба в долгие зимние ночи в каменной келье Мангеймского замка.

Косса не успевает что-то понять, не успевает обрадоваться. Его волокут, сажают на коня, с которого он едва не падает, разучившись за долгие годы заключения держаться в седле. Скорей, скорей! Подъемный мост опущен. Офицер стражи придирчиво пересчитывает спутников: «Почему лишний?» Ему что-то шепчут на ухо, суют в руку кошель с серебром, машут перед его носом бумагой с княжеской печатью.

Молчаливые ночные улицы. Молчаливая стража у последних ворот. И только тут, уже вырвавшись из остатних каменных стен, Косса, вцепившийся в гриву коня когтистыми пальцами, начинает плакать, и плачет, сцепляя зубы, плачет, прикрывая глаза, и слезы неудержимо бегут по его обрюзгшему, потерявшему прежнюю точеную твердость плохо выбритому лицу.

Они где-то ночуют, что-то едят. Привыкший ко всякой нечисти, Косса спит, не чуя ни укусов блох, ни тараканьего щекотного шевеленья у самого лица, спит и вздрагивает во сне.

Они подымаются в горы, уходят в объятия хвойных дерев, в густую шубу горной колючей шерсти. Вдали, над лесом, белые грани горных снежных вершин. Над головою – сияющая, холодная голубизна небес. И пахнет незримо и маняще северной – или горной? – подкрадывающейся весной. Он отмякает, отходит, он уже мечтает о бане, о должном бритье, о том, чтобы сменить одежду. Он уже, почти весело, озирает незнакомых спутников своих…

Их схватили на четвертый, пятый ли день на горном перевале. Большая оружная толпа в касках и блестящих кирасах обступила маленький караван спутников Коссы. Сопротивляться было бессмысленно. Бальтазар сам слез с коня, в душе сверкнуло прежнее, давнее бешенство и погасло. Теперь его упрячут куда ни то в подземелье замка, прикуют на цепь, скроют ото всех, и от Имы тоже, и только век или два спустя, под великим секретом, будут показывать его иссохший, прикованный ржавою цепью к стене скелет и сообщать шепотом, что это-де и есть останки папы Иоанна XXIII!

Он стоит немо и ждет. Его в конце концов вновь сажают на лошадь, привязывают к седлу и везут уже не те, иные, куда-то назад, а он только и успевает понять, что схватившие его ратники – Сигизмундовы, возможно, предупрежденные самим Людвигом Пфальцским, и везут его куда-то в новую тюрьму, в новое заключение, из которого вряд ли и сам Медичи, изрядно потратившийся на пфальцского курфюрста, сумеет – да и захочет ли? – его выкупить.

Ночь. Быть может, последняя ночь на относительной воле. Косса знаками показывает, что ему надобно по нужде. Его выводят на двор. Ратник сердито ежится на горном ночном холоде. Над головою сверкают крупные спелые звезды. Вдали чуть серебрятся в призрачном зеленоватом сиянии ущербного месяца снега. Пробирает невольная дрожь. В нескольких шагах – обрыв, и у Коссы на миг является безумная мысль добежать и ринуть вниз, в пустоту, в пропасть. Ринуть, и разбиться об острые камни, покончив счеты с этой, потерявшей вкус и цвет жизнью. И ратник, видимо, почуял недоброе, подступает ближе, готовясь схватить Коссу за шиворот. Но безумное желание как подступило, так и уходит. Быть может, его затем и остановили здесь, затем и вывели к обрыву, дабы он кинулся вниз, освободив от тяжелой обязанности торговаться из-за него и Людвига, и самого Сигизмунда. Нет, не дождутся! Он делает шаг назад, поворачивает к разлатому, на грубом каменном основании бревенчатому швейцарскому дому, где в самом нижнем этаже, в низкой горнице с закопченным потолком ждет его соломенное ложе, застланное конской попоной, и двое ратников, расположившиеся по бокам, будут, вздремывая и всхрапывая, то и дело приподыматься всю ночь, проверяя, не удрал ли сановитый пленник?

И наступает утро. И они едут. И невозможная, упоительная красота гор расстилается окрест! Они то проезжают по узкой тропке над самою пропастью, невольно прижимаясь к шершавой груди нависающих скал, то выезжают в горную, широко простертую долину, схожую с вогнутой чашей, почти равнину, ежели бы в отдалении окрест не подымались зубцы вершин. Чашу распаханную, ждущую весны, с островатою кровлей далекой кирхи и россыпью крыш швейцарского селения в отдаленьи.

Они останавливаются, вываживают и кормят коней, едят, и почти никто не обращает внимания на вереницу закованных в черные доспехи рыцарей, что змеистою чередой спускаются с соседнего склона, окружая селение, где остановились тюремщики Коссы. Кони скачут, копья устремлены вперед, разговор короток. Хриплый зык немецких команд, скрежет железа по железу… Сигизмундовы ратники, застигнутые врасплох, охотно бросают оружие: свои головы дороже! Косса снова стоит и ждет, почти безразлично, и только когда один из рыцарей показывает ему молча знак Сиона, раздвоенный по концам равноконечный крест и аркадийскую надпись, у него начинает бурно биться сердце, и кровь толчками приливает к лицу и рукам. Неужели спасение?