Коссу молча сажают на коня. Закованный в черные латы рыцарь слегка приподымает литое забрало шлема-клюва, читает грамоту плененного офицера и рвет ее на куски, пуская по ветру. Офицер опасливо провожает уносимые ветром обрывки приказа, еще час назад нерушимого для него, опасливо взглядывает на сионских рыцарей, что сейчас, пинками, загоняют его ратников в каменный сарай, подпирают двери колом, а после связывают имперскому офицеру руки, прикручивая веревкой к столбу, забирают нескольких коней, других распугивают, предварительно обрезав уздечки, седельные ремни и подпруги, и кони разбегаются по полю, роняя волочащиеся седла, забирают оружие, что поценнее, и, вновь посадив Коссу на коня, – причем, он слышит сказанное негромко, но ясно обращение: «Ваше святейшество!», – вытягиваются вереницею по прежней дороге, уходящей в густую чащобу разлатых, замшелых елей. Дорога, перевалив через невысокий хребет, начинает извиваться и кружить, то уходя в распадки меж гор, то выбираясь вновь на глядень, и кружит столь основательно, что скоро уже и сам Косса не ведает, куда они едут, на север или на запад, в горы или наоборот с гор, и едут так до самого темна и еще в темноте, негромко переговариваясь. И Косса уже вновь не ведает: свободен ли он, или и эти ратники полонили его для какой-то своей неведомой надобности.
И опять ночь, и опять день. День – ночь, день – ночь, день – ночь… Дорогою, в каком-то горном замке, делают долгий привал. Коссе предлагают основательно вымыться с мылом в большой дубовой бадье, наполненной горячей водой, вычесать вшей из головы, побриться и постричь волосы. Ему дают новое шелковое белье (в шелке не заводятся паразиты!), его полностью переодевают в новое и чистое, и он только тут узнает, что его везут в Бургундию, что его ожидает лотарингский герцог, и что он действительно свободен, и скоро граница, и уже там, за рубежом, никакие Сигизмундовы клевреты его не достанут и не украдут, ибо не имеют власти на этих землях, землях, номинально подчиненных французскому королю, но никак не германскому императору.
Что чувствует Косса, когда его после плотной трапезы и отвычного дорогого вина отводят в спальный покой и почтительно разоблачают? Что сейчас ощущает он? Восторг? Счастье? Колыхнулись ли в нем прежние надежды, вспоминает ли он свои гордые мечты? Что он чувствует, черт возьми, укладываясь в необъятную постель под балдахином, забранную рисунчатою тафтой? Ничего он не чувствует, кроме тяжести в чреве от перееда и сонного отупения в голове! Он еще ничего не понял и не решил. И пока не хочет ни о чем думать, ибо не то, что не верит свалившейся на него удаче, а не хочет сейчас задумываться ни о чем. И когда справлена телесная нужда и задвинут полог постели, погружается в глубокий, без сновидений, целительный сон. Он еще чуть-чуть пытается вспомнить, не наговорил ли чего лишнего за трапезой? Но уже не может, да и не хочет вспоминать. Косса спит. Спит, отодвинув посторонь все хитрые политические расчеты, ради которых он оказался здесь, в этом замке, в мягкой постели, а не в тюремной камере очередного немецкого замка, где так часто людей попросту любят забывать в глубине подземелий да так уже и не вспоминают о них никогда.
LIV
Вплоть до Дижона Косса не понимал, свободен он или его везут куда-то арестованного и под конвоем?
Он уже прочнее сидел в седле, силы как-никак прибывали, и порою являлось сумасшедшее желание – вырваться, рвануть туда, сквозь кусты, в лес, скакать, задыхаясь, обдирая платье о колючую преграду, перемахивая зеленые ограждения полей, скакать, уходя от погони, забиваясь во мглу дубрав, в чащобы, скакать, пока не грянется конь, и тогда, освободив ноги из стремян, отойти, шатаясь, и рухнуть лицом в мох и траву, рухнуть ничью, навсегда, с остановившимся сердцем.
Он так и не понимал, куда его везут и зачем, и только тут, в Дижоне, глядя на островатые кровли городских башен с флюгерами на них, уяснил, что ему предстоит не новая, теперь уже французская тюрьма, не лесной схрон, где бы его спрятали от всего мира (было и такое подозрение!), а вполне официальная встреча с самим герцогом Бургундским, торжественный прием, в котором он будет явлен герцогу отнюдь не как беглец, не похищенным из заточения бесправным узником, но папой римским Иоанном XXIII, как будто всё, что произошло с ним доселе, лишь досадная случайность, о которой можно забыть, заново сотворив и нацепив на себя разломанные папские регалии – посох, перстень, мантию и тиару… Пока, впрочем, ни того, ни другого, ни третьего, ни четвертого у него не было.
Отвычен был городской шум, любопытные взгляды и лукавые взоры горожанок, разглядывающих череду конных рыцарей, мальчишки, со свистом бегущие рядом с конем, французская речь, которая казалась почти родной и почти понятной после твердой немецкой, годной на то, чтобы произносить команды на поле боя. Извилистые улицы, серый шершавый камень стен и красная черепица крыш, и нежданный крик петуха, крик, которого он не слышал, почитай, все четыре минувших года… И снова замок, снова крепость, подъемный мост, и снова падающее сердце при виде охраны в черненных латах с алебардами в руках. А взор опять утыкается в стены, пусть и не столь хмурые, пусть с этими новомодными большими окнами герцогских покоев, увенчанными итальянской лепниной, с этими отблескивающими на солнце опалово-переливающимися расписными пластинами слюды в свинцовых рисунчатых переплетах тяжелых рам, с этим, подражающим римским, колодцем-фонтаном посреди замкового двора с фигурами гениев, кариатидами и диковинными морскими существами.
Его встречают, принимают, приветствуют. Но герцога нет, он в Париже и будет не скоро, и Коссу после обильных двухдневных угощений вновь везут, теперь уже из Дижона в Нанси, где он должен встретиться с кардиналом-герцогом де Баром, а может быть, и с самим герцогом Лотарингским, как знать? И те же молчаливые рыцари по сторонам, сзади и спереди, и опять не понять, что все это означает?
Нанси. Холодноватая французская готика. Высокий собор с цветными витражами из венецианского стекла. И опять народ, шум торга, стук и звяк ремесленных улиц. Будто и не идет война, будто англичане не заняли уже пол-страны!
Пока Иоанна XXIII принимают и чествуют в герцогском дворце, де Бар, накоротко встретивший гостя и предложивший ему расположиться, вымыться и отдохнуть, в дальних покоях замка беседует с рыцарями Сиона, и жизнь Иоанна XXIII грозно колеблется на весах судьбы.
– Вы полагаете, ваша светлость, что Иоанн XXIII без спора выполнит наши требования, сядет в Авиньоне, добьется восстановления своих прав и увенчает Жана Бургундского королевской короной? – спрашивает рыцарь с жестким суровым лицом, прорезанным твердыми морщинами поздней зрелости.
– Полагаю, что он уже достаточно созрел для этого! – отвечает кардинал, чуть-чуть свысока приподымая правую бровь. – Во всяком случае, – медленно добавляет де Бар, – вы оставляете его мне, а я сам позабочусь о дальнейшем!
Оба сионских рыцаря несколько минут сидят молча, глядя в глаза герцогу-кардиналу, потом встают враз, поклонившись ему одинаковым коротким поклоном. Причем один говорит: «Ваша светлость», а другой возглашает: «Ваше преосвященство», и, поворотясь, выходят. Де Бар так же молча провожает их до двери и молча же благословляет, продолжая смотреть, пока те не сели на коней. Потом хмуро улыбается, чуть-чуть иронично скривив рот, и идет приветствовать Коссу.
С Коссою де Бар также не начинает разговора, ожидая, пока гость примет горячую ванну, переменит белье и выйдет к столу. Впрочем, и за трапезою в большой и темной сводчатой палате, за столом, застланном разноцветною тканою скатертью (в поставцах вдоль стен хрусталь и серебро, испанская мавританская керамика; вышколенные слуги, точно статуи, замерли у тяжелых готических кресел с высокими прямыми спинками), за трапезою тоже почти не говорили, только присматриваясь друг к другу.