«Любовь, — говорит Тото, — понятие амбивалютное» — не распространяется ли сия счастливо найденная формула на все разновидности человеческой деятельности? Вот влюбиться, к примеру, в жену банкира — тоже, конечно, чудачество, но уже вполне простительное… А простительное ли? В Александрии способна встретить понимание и одобрение лишь интрига per se [23]; влюбляться же в приличном обществе просто не принято. (Помбаль в душе провинциал.) Я думаю о жутком, исполненном величия покое мертвой Мелиссы, стройная фигурка, спеленутая и стянутая бинтами, подобно жертве некой разрушительной и непоправимой катастрофы. Хватит, достаточно.
А Жюстин? В тот самый день, когда возникла эта фотография, работа Клеа над портретом была прервана поцелуем — если верить Бальтазару. Как могу я надеяться постичь все это, если и представить-то себе подобную сцену могу лишь с огромным трудом? Мне, кажется, придется научиться видеть новую Жюстин, нового Персуордена, новую Клеа… Я имею в виду, мне придется собраться с силами и сорвать туманный занавес — занавес, мною же и сотканный из слепоты моей, из моей ограниченности. Моя зависть к Персуордену, моя страсть к Жюстин, моя жалость к Мелиссе. Все — кривые зеркала… Путь же лежит через факты. Я должен записать все новое, что узнал, и попытаться разобраться, попытаться заново найти утерянную нить логики, хотя бы и властью воображения. Или — могут ли факты говорить за себя сами? Можно ли сказать «он полюбил» или «она полюбила» и не пытаться понять смысл слов, встроить их в логический контекст? «Эта сука, — сказал однажды Помбаль о Жюстин. — Elle a 1'air d'une bien chambree!» [24] И о Мелиссе: «Une pauvre petite poule quelconque…» [25] Может, он был и прав. Но смысл ускользает, их истинная суть обретается где-то в иных местах. Здесь — есть у меня надежда, — на этих исчерканных вдоль и поперек листах бумаги, в этих строчках, что ссучил я по-паучьи из блеклых соков моей души.
А Скоби? Что ж, в нем, по крайней мере, есть недвусмысленная ясность диаграммы — он прост и незатейлив, как национальный гимн. Сегодня он особенно доволен жизнью, с самого утра, ибо сегодня — день его апофеоза. После четырнадцати лет, проведенных в качестве бимбаши египетской полиции, которой он отдал, выражаясь его языком, «вечер жизни своей», его только что перевели в… осмелюсь ли я доверить бумаге страшное слово? — ибо вижу явственно, как настороженно вздрагивает его сухое тело, как зловеще поблескивает, вращаясь в глазнице, его стеклянный глаз — …в отдел контрразведки. Слава Богу, Скоби уже нет среди живых, и душа его не содрогнется при звуке этих слов. Да уж, Старый Мореход, тайный пират с Татвиг-стрит, всечеловек. Как много Город потерял с его уходом! (Какие смыслы слышались ему в слове «сверхъестественный»!)
Я уже рассказывал во всех подробностях о том, как, поднятый едва ли не с постели таинственным посланцем, я в конце концов очутился в изысканных пропорций комнате, где восседал за массивным столом мой покойный ныне друг и смотрел на меня, посвистывая сквозь плохо подогнанную вставную челюсть. Мне кажется, назначение это было для него такой же неожиданностью, как и для меня, его единственного конфидента. Понятно, что в Египте он жил уже давно и хорошо говорил по-арабски; но назвать его карьеру блистательной до сей поры никак было нельзя. Зачем он понадобился разведке? Более того, зачем ей понадобился я? Я ведь уже объяснил им, и весьма доходчиво, что маленький Кружок, собиравшийся раз в месяц послушать, как Бальтазар толкует основные положения каббалы, со шпионажем ничего общего не имеет; объединял этих совершенно разных людей единственно интерес к тематике лекций. Александрия — город сект: сделай они хотя бы слабую попытку навести справки, их взгляду предстало бы редкое разнообразие групп, подобных Кружку приверженцев герметической философии, во главе которого стоял Бальтазар: последователи Штайнера, «христианской науки», Успенского, адвентисты… Что заставило их защититься исключительно на Нессиме, Жюстин, Бальтазаре, Каподистриа и т. д.? Этого не знал ни я, ни, как оказалось, Скоби.
«В чем-то они таком замешаны, — довольно вяло повторял он. — По крайней мере, так считает Каир». Он, по всей видимости, даже не совсем ясно представлял себе, на кого работает. Насколько я понял, он получал распоряжения из Каира в виде шифрованных телефонограмм. Однако кем бы ни был сей таинственный «Каир», денег у него было в достатке: и если он был настолько богат, что мог себе позволить швырять их, не считая, на добывание совершенно бессмысленной информации, — то, в самом деле, почему я должен был мешать ему тратить их на меня? Мне казалось: первое же мое донесение о Бальтазаровом Кружке с успехом похоронит всю их заинтересованность в предмете наблюдения — но я ошибся. Они требовали с меня еще и еще.
В то самое памятное утро, навсегда остановленное Китсом, старый моряк праздновал свое новое назначение и связанное с ним повышение жалованья, позволив себе постричься в центре, в самой дорогой парикмахерской — у Мнемджяна.
Не следует забывать и еще об одном обстоятельстве — эта фотография запечатлела «встречу на явке»; и нет ничего удивительного в том, что Скоби явно чувствует себя перед объективом не в своей тарелке. Ибо со всех сторон его окружают те самые вражеские агенты, чью подрывную деятельность он обязан держать под контролем, — не говоря уже о французском дипломате, о котором постоянно говорят как о главе французской Deuxième… [26]
Прежний Скоби, существовавший на крохотную флотскую пенсию и скудное полицейское жалованье, счел бы визит в подобное заведение непозволительной роскошью. Но теперь он большой человек.
У него не хватало смелости даже подмигнуть мне в зеркале, пока маленький горбун с поистине дипломатической тактичностью изображал стрижку по полной программе, мастерски работая с чисто воображаемым предметом, — ибо сверкающий кумпол Скоби был лишь условно тронут по краям невесомым белым пухом, живо напоминающим о задницах новорожденных утят, и даже остроконечную бородку ему пришлось принести в жертву неумолимому процессу дряхления.
«Нужно отдать им должное, — вот-вот сорвется с его уст хрипловатое замечание (в окружении столь многочисленной, столь подозрительной компании мы, „разведчики“, обязаны разговаривать „натурально“). — Нужно отдать им должное, старина, обслуживают здесь что надо, Мнемджян знает толк», И далее, прочистив горло: «Цельное искусство». В предчувствии малознакомого технического термина в голосе его появляются угрожающие нотки. «Тут все дело в калификации — был у меня один дружок, парикмахер с Бонд-стрит, он мне говорил: хочешь не хочешь, а должен пройти калификацию». Мнемджян благодарит его — сдавленным полушепотом чревовещателя. «Да будет вам, — отвечает ему старина Скоби благосклонно. — Я в таких вещах знаю толк». Теперь он может мне подмигнуть. Я подмигиваю в ответ. Мы отворачиваемся друг от друга.
Освобожденный от крахмального плена, он встает, с хрустом распрямляя конечности, и выдвигает вперед нижнюю челюсть, изображая этакого полнокровного бодрячка. Не торопясь, он самодовольно окидывает взглядом свое отражение в зеркале. «Ага, — произносит он и позволяет себе короткий начальственный кивок: — В самый раз».
«Электромассаж скальпа, сэр?»
Скоби величественно качает головой и водружает на лысый свой череп красный цветочный горшок — обязательную феску. «У меня от него мурашки, — говорит он, а затем, помолчав, добавляет с глуповатой ухмылкой: — Слишком сильное переживание для тех немногих стойких ребят, что держатся еще у меня на макушке. Пойду успокою их стопочкой арака». Мнемджян приветствует сей перл остроумия вежливым жестом. Мы свободны.
Однако настроение у Скоби явно не из лучших. Мы медленно идем вдоль Шериф-паши в сторону Гранд Корниш — он уныло смотрит в землю, ударяя себя время от времени по ноге мухобойкой из конского волоса, и мрачно попыхивает драгоценной своей вересковой трубкой. Думает. Потом, вдруг вспылив, говорит раздраженно: «Терпеть не могу этого парня — я о Тото. Откровенная цыпочка. В мое время его давно бы уже…» Еще несколько минут он нечленораздельно ворчит себе под нос, затем снова погружается в тягостное молчание.