Выбрать главу

– Отставить, Дзюба! – заорал Рудаков, с обвязанной головой, с наганом в руке.

– Он Сережку убил, Ксенофонтова! – выкрикнул Дзюба. У него глаза грозно пылали.

– Не стрелять в пленных! – прохрипел Рудаков.

Немец трясущейся рукой стянул шлем с белобрысой мальчишеской головы. Глядя на нас ненавидящим взглядом, пробормотал:

– Schwarze Teufels[2]

Я не вел счета времени, дни и ночи перемешались в неумолчном реве пушек обеих сторон, – но не менее десяти суток части 8-й армии и мы, морская пехота, держали Кингисепп. Тихая Луга, обтекавшая город, под ударами артиллерии вскидывала огромные фонтаны воды, смешанной с илом. Дымились ее обожженные берега.

В ночь на 16 августа мы оставили Кингисепп. Оставили в братской могиле на лужском берегу несколько десятков бойцов нашего батальона. Оставили в окопах и в завалах свою ярость и боль. Мы уходили уже не теми зелеными необстрелянными юнцами, какими пришли сюда. Не соблюдая строя, небольшими группами молча шли бывшие мальчики, неся оружие и снаряжение. Давно не брившиеся и не умывавшиеся, шли в обтертых об разоренную землю бушлатах и брюках, не удобных для сухопутных боев. Скрипело под нашими ботинками выбитое оконное стекло. Ночь была темная, новорожденный тонкий месяц расходовал очень мало света на освещение нашего печального пути. Я пытался прочесть на углах уцелевших домов название длинной улицы, по которой мы выходили из города, получалось не то Кряковское, не то Криковское шоссе. Наверное, Криковское. Крик. Кричал покидаемый нами полумертвый город.

Что было хорошо на новом рубеже обороны, занятом курсантским батальоном, так это речка, или, скорее, ручей, протекавший сквозь перелесок, такой красивый, что хотелось назвать его, как называли прежде поэты, дубравой. Дубов там, впрочем, не было, а стояли березы вперемешку с ивами, свесившими длинные ветви над ручьем. В то лето, надо сказать, стояла на редкость хорошая погода – солнечная, с ясным небом. Природа как бы показывала себя во всей красе, безмолвно взывая к людям: безумцы, перестаньте губить меня… и себя…

Мы рыли траншеи, зарывались в землю, – мы знали уже, что только она, земля, нас защитит.

Двое суток перед этим, а может, трое мы питались всухомятку – сухарями и консервами, уже обрыдли бычки в томате, главная наша еда. А тут, ближе к вечеру, прикатили наконец-то полевые кухни – вот же радость была – пшенка, горячая блондинка с волокнами мясных консервов. Из ручья ребята натаскали в котелках воды, ее вскипятили и пили с сахаром вприкуску.

– Прям как в кафе «Норд», – высказался Дзюба, осушив свою кружку. – Теперь по бабам бы пойти. Не знаешь, как называется этот город?

Он ткнул пальцем в плотную группу строений, видневшуюся позади нас, за перелеском, на пологом холме.

– Котлы, – сказал я. – У ротного на карте я видел.

– Ну, бабы и в Котлах живут. Они везде, где есть жизнь.

– Ты их вряд ли заинтересуешь. Зарос черным волосом, и уши опухшие.

– Как это – опухшие уши? – удивился Дзюба.

– От недостатка курева, – пояснил я.

Это была истинная правда – не опухшие уши, конечно, а перебои с табачным довольствием, что, в общем-то, объяснялось не только вечной негибкостью службы тыла, но и частыми передвижениями переднего края.

– Ты на себя посмотри, Плещеев, – проворчал Дзюба. – Отрастил рыжие усы, как таракан, и ходишь радуешься.

Николай Дзюба, грубоватый малый с дерзким прищуром черных глаз, был, как и я, коренным ленинградцем и моим однокурсником. Но дружбы между нами не было. Мы однажды, еще на первом курсе, чуть не подрались. По утрам, знаете, небольшие очереди бывали у умывальников, так вот, как-то раз я умывался, вдруг меня так толкнули в бок, что я отлетел от умывальника, стенку обнял. «Ты чего пихаешься?!» – заорал я и пошел, мокрый до пояса, на Дзюбу: это он толкнул. Драка была бы непременно, но Валька Травников живо встрял между нами, раскинув руки: «Тихо, тихо, вы, петухи боевые!» Дзюба, глаза упрятав в щелки, орал: «А чего он полчаса умывается? Рожу ополоснул, и всё, отойди!» Неохота вспоминать… Но вечером того же дня в гальюне я курил, сидя на подоконнике, вдруг он подошел, Дзюба, и говорит: «Дай прикурить. – И, резанув черным взглядом: – Выяснять отношения будем?» – «Нет, – говорю, – нечего выяснять». – «Есть чего. Твой пахан, знаю, герой штурма Кронштадта. А мой пахан тоже в штурме участвовал». – «Ну, – говорю, – значит, оба они герои. Дальше что?». «А дальше, – объявляет Дзюба, выпустив струю табачного дыма, – получилась большая разница. Твой пошел учиться, вышел в начальство…» – «Никакое не начальство. Журналист он». – «Журналист все равно что начальство. А мой остался служить в Чека, в комендантском взводе. Шоферюгой. Понял?» – «Ну и что?» – «А то, что в ночную работу попал. Опять не понял? Которых там, в подвале, по ночам расстреливали, пахан на грузовике крытом в поле вывозил. В место захоронения». Опять Дзюба струю дыма вытолкнул. Я молчал, отвернувшись. «Работа не пыльная, – продолжал он, – деньги платили, только вот – снились паха-ну эти… Под утро приедет, ляжет спать – вдруг как вскинется с криком… Стал водкой сны глушить. Мать: “Уйди, уйди с работы этой”. А его не отпускали». Дзюба умолк. «Так и не отпустили?» – спросил я. «Отпустили, когда батя помер. От ци… забыл, слово мудреное… ну когда печень загубил напрочь». – «Сочувствую», – говорю я и соскочил с подоконника. А Дзюба: «Он мне перед смертью знаешь что сказал? “Колька, никогда не иди на ночную работу”, – вот что сказал и матом как покроет их… на кого работал… с тем и помер…» Я еще подумал после того разговора, что он, Коля Дзюба, пошел в военно-морское училище, чтобы отцовскую загубленную жизнь как-то… ну, уравновесить, что ли…

вернуться

2

Черные дьяволы (нем.).