Выбрать главу

Сергеев допил чай и со стуком поставил подстаканник.

– Черт его знает, что там произошло, в Либаве. Комфлот приказал всем кораблям уйти оттуда. А кто отдал приказ взорвать корабли, стоявшие на ремонте, я так и не понял. Факт тот, что «эс-один» взорвали.

– Ну так правильно, – сказал Гаранин. – Чтоб не досталась противнику.

– Да, правильно. – Сергеев мотнул головой, словно отгоняя посторонние мысли. – Так вот, Костромичев на «тройке» вышел в море с двумя экипажами на борту и без торпед, без всякого охранения. На траверзе Виндавы «тройку» атаковала группа торпедных катеров. Полтора часа Коля Костромичев отбивался артиллерией. Пока не расстрелял боезапас и не погибли артрасчеты. Костромичев направил лодку к берегу – может, думал, что удастся спасти экипажи. Но немцы торпедами разорвали «эс-три».

Во втором отсеке, в кают-компании повисло, сгустилось, как грозовое облако, трудное молчание.

Травников курил на мостике «эски». По-летнему медленно опускался вечер на рейд Куйвастэ. Казалось, что вечер повис на топах мачт стоявших на рейде кораблей и не торопится перетечь в ночь. Из разговора в кают-компании знал Травников, что ночью, вероятно, начнется движение на север, в Моонзунд. Флот покидал Рижский залив. Нельзя допустить, чтобы крейсер «Киров» и другие корабли оказались в ловушке, запертой германскими минными заграждениями в Ирбенском проливе.

Конечно, Моонзунд пролив неглубокий, не очень-то судоходный, так, ходит тут каботажная мелочь. Да еще ведь лежат в нем затонувшие суда…

Он, Травников, знал историю Моонзунда. В Первую мировую, летом 1916 года, в самой мелководной части пролива прорыли канал, так называемый Кумарский, для прохода крупных кораблей. А в девятьсот семнадцатом, в октябре, линкор «Слава», прикрывая у южного входа в канал выход из Рижского залива отряда кораблей, вступил в неравный бой с германской эскадрой. Огнем своих башен «Слава» повредила один из линкоров противника, потопила миноносец, но и сама получила тяжкие повреждения. Храбрый экипаж развернул «Славу» поперек фарватера и затопил, загородив проход германской эскадре. С той поры Кумарский канал в лоции Балтийского моря обозначен как фарватер «Слава». В тридцатые годы линкор «Слава» был поднят, разрезан. Но, кажется, в канале затоплены еще какие-то суда.

Сгущались вечерние сумерки. Мичман Травников докуривал папиросу, поглядывал на белые портовые здания, на желтую полоску пляжа. Там, недалеко от пляжа, у ограды городского кладбища, утром похоронили старшего краснофлотца Кухтина Егора Петровича. Не удалось его спасти врачам на «Смольном». Останется Кухтин навечно на эстонском острове Муху, по-старому Моон.

Печаль была на душе у Травникова. Нравился ему этот Портос, спокойный и добродушный, в допризывной жизни – стрелочник на станции Семибратово где-то в Ярославской области. Кухтин последний год дослуживал. Он точно подсчитал, сколько компотов из сухофруктов осталось ему выпить до того осеннего дня, когда скажет: «Нате ваши ленты, дайте мои документы». В отсеке подначивали его: «Что, седьмой брат, опять пойдешь стрелки переводить?» – «Не, – отвечал Кухтин. – Я, ребята, перво-наперво женюсь». – «На ком? – интересовались друзья-торпедисты. – Твоя Настасья, поди, давно тебя позабыла». – «Так я ей напомню», – посмеивался Кухтин…

Травников загасил папиросу, спустился по отвесному трапу в центральный, прошел к себе в первый отсек.

– Ну что там, мичман, деется? – спросил Федоров. – Скоро пойдем в этот Моонзунд?

– Да. Скоро.

– А-а, ну ладно. Петь, а Петь! – окликнул Федоров молоденького белобрысого краснофлотца, подростка с виду, занятого проверкой запасных торпед на стеллаже. – Слыхал? Скоро пойдем в Моонзунд. Что ты сказал?

– Я ничего не говору, – ответил молоденький.

– «Говору», – передразнил Федоров. – А вот, товарищ мичман, рассуди нас с Петей Мелешко. Я ему говорю, что у нас в Сукове продают сухое вино, а он не верит.

– Сухое вино не бывает, – убежденно сказал Петя.

– Суково – это, кажется, подмосковная деревня? – спросил Травников.

– Точно. Я «суков сын».

– Мы почти земляки. Я же москвич.

– Не «почти», – сказал Федоров. – Я в Москве родился, мы жили на Большой Дорогомиловской. А когда объявили генплан… ну, план реконструкции…

– Ясно, ясно.

– Ну вот, нас в тридцать седьмом выселили, дом-то был старый, на слом назначенный, и переселили в Суково. Это деревушка была рядом со станцией, с одной стороны лес, с другой – грязища по колено. – Федоров потеребил франтоватые черные усики. – А ты в Москве где жил?