– Ну вот, – сказал Горгадзе, – такие пироги. Команду «Гневного», кого поранило, – в госпиталь. Там и меня заштопали. – Он, сняв мичманку, потрогал свой затылок. – А потом всех нас – в морскую пехоту. Такие пироги, – повторил Горгадзе. Его лицо, с черными усами, с большими темными глазами, освещали сполохи пожаров. – Скажи, Валя, разве тáк мы представляли себе войну?
– Нет.
– Почему же так плохо воюем? Немцы приперлись вплотную к Питеру… вплотную к Таллину… Что случилось с нашей армией? Где наши танки, где авиация? Почему корабли гибнут не в бою, а на минных полях? Что – проспали, просрали постановки мин? Почему не противодействовали?
– Наша лодка потопила минзаг, выставлявший мины у Ирбенского пролива, – хмуро сказал Травников.
– Вы потопили, молодцы, а сколько минзагов поставили мины, и никто им не мешал?
– Жорка, давай поспим немного. На твои вопросы никто не ответит.
– Знаю. – Горгадзе воткнул окурок в стенку траншеи и поднялся. – Знаю, что нет ответов. А здесь, – приставил он палец к груди, – горит у меня.
– У меня тоже, – сказал Травников.
– Ну, пока, ребята. Завтра трудный будет день. Попробуем остаться живыми.
Что может морская пехота?
Морская пехота все может. Прикажут стоять насмерть – она стоит. Прикажут пойти в контратаку – она пойдет. Только умирать не надо приказывать морской пехоте. Это – не по приказу делается, а по судьбе.
Она, судьба, у каждого своя.
27 августа был днем судьбоносным. Немцы подступили к восточной окраине Таллина и прорывались в город. Прорыв нельзя было допустить! Он сорвал бы эвакуацию, разработанную штабом флота. Вместо организованного отхода и посадки войск на корабли возникли бы уличные столкновения, кровавые бои в гаванях – стихия войны грозила гибелью гарнизону Таллина и флоту.
Сдержать противника!
Выло и грохотало железо над парком Кадриорг. Шел несильный дождь. По обрубленным аллеям, по перепаханным цветникам бросилась в контратаку морская пехота. Пулеметный огонь прижимал к земле, но снова – вперед, вперед, ура-а… – поднимались живые и метр за метром… под усилившимся дождем…
Уже не помня, на каком он свете, с винтовкой наперевес, бежал Валентин Травников – падал, полз среди мокрого кустарника – но снова по свистку, по выкрику ротного – вперед, впере-о-од… И только вот это – добежать до немецких позиций, достать штыком – только это – больше ничего не осталось в жизни – да и сама жизнь – была или почудилась?..
Нет, не добежать, все плотнее огонь. Короткими перебежками – назад, к своим траншеям. Кто уцелел – назад…
А кто не уцелел, остались лежать среди кустарников Кадриорга. Тут и там лежали фрунзенцы, на бегу остановленные пулями. Лежали, кто навзничь, кто ничком или скорчившись, в своих черных бушлатах, мало пригодных для сухопутных боев. Молодые, ни до чего, кроме войны, не дожившие, они остались лежать в Кадриорге, проклятом парке, – и не было никакой возможности их похоронить.
Даже и тебя, Горгадзе Георгий, друг дорогой. Бросившись наземь после короткой перебежки, возле куста жимолости, Травников увидел его. Жора лежал под расстрелянным дубом. Пулеметная очередь прошила его грудь – смерть была мгновенной – топорщились усы над оскаленным в азарте атаки ртом – в раскрытых темных глазах, залитых дождем, застыла угроза.
Травников подполз к другу, закрыл ему глаза. Встав на колени, закинул винтовку за спину. Попробовал, взяв под мышки и пятясь, потащить тело Горгадзе к своим траншеям. Резкий свист пролетевших над головой пуль бросил Травникова ничком на траву, облитую кровью Горгадзе. С головы слетела мичманка. Травников не стал дотягиваться до нее. Мысленно попросив у друга прощения, перебежал, пригнувшись, к реденькому, как непрожитая жизнь, кустарнику. Удушье перехватило ему горло. Он упал и покатился, чуть слышно завывая. Слез не было, нет. И страха не было. Ничего не было, кроме отчаяния. И проливного дождя.
Дождь лил и ночью, когда морпехам, уцелевшим в дневных контратаках, было приказано отходить. Еще ревели орудия тяжелых батарей на Аэгне и Найссаре, удерживая противника от ночного прорыва в город.
Шли молча по Нарва-манте, потом по узким улицам, освещенным пожарами. Где-то справа, может, в Купеческой гавани, гремели взрывы.
В грохоте взрывов, в море огня уходили из Таллина отряды прикрытия.
Вошли в ворота Минной гавани. «Япона мать!» – пробормотал Травников. Гавань-то пуста! Ни «Кирова», ни эсминцев, ни прочих кораблей. Ушел флот!