Идти к пастору, чтобы спросить совета относительно аборта, показалось мне совсем уж идиотской затеей. Может, из-за Портнишечки я уже окончательно рехнулся? И тут я с удивлением отметил, что все эти три дня я ни разу не видел на улице серебряную шевелюру старого метельщика.
Я спросил у продавца сигарет, не кончился ли у пастора срок наказания.
— Нет, — ответил продавец. — Просто он, бедняга, при смерти.
— А чем он болен?
— Рак. Приехали двое его сыновей, которые сейчас живут в больших городах. Они положили отца в больницу.
И я побежал, не знаю даже почему. Вместо того чтобы спокойно пересечь город, я мчался, как угорелый. Взбежав на вершину холма к больнице, я принял решение попытать счастья и попросить совета у умирающего пастора.
Внутри здания в нос мне ударил смешанный запах лекарств, давно не чищенных общественных нужников, дыма и пригорелого жира; смесь, надо сказать, отвратительная. Впечатление было, будто ты оказался в лагере беженцев во время войны: больные как раз готовили в палатах еду. Кастрюли, доски для резки, примусы и керосинки, овощи, яйца, бутылки с соевым соусом и уксусом, пакеты соли в беспорядке стояли и валялись на полу возле кроватей вперемешку с утками, суднами и треногами, на которых были закреплены бутыли с разными жидкостями для переливания. Я попал в обеденное время, и кое-кто из больных уже сидел, склонясь над кастрюлькой, и выуживал из нее палочками лапшу, а кое-кто еще только готовил омлет, подбрасывая его на сковородке, после чего он смачно шлепался в скворчащее масло.
Картина эта ошеломила меня. Мне и в голову не могло прийти, что в уездной больнице нет столовой и больные вынуждены сами готовить себе, хотя среди них некоторые уже находятся при последнем издыхании, не говоря уже о тех, у кого поломаны руки, ноги, ну и все такое прочее. Окутанные паром, что поднимался над кипящими кастрюлями, эти облепленные красными, зелеными или черными пластырями и оттого смахивающие на клоунов повара с наполовину съехавшими повязками являли собой совершенно безумное и невероятное зрелище.
Умирающего пастора я нашел в палате на шесть коек. Он лежал под капельницей, вокруг него сидели оба сына, обе снохи, все четверо в возрасте около сорока, и седая женщина, которая, плача, готовила ему на керосинке еду. Я проскользнул в палатку и опустился на корточки рядом с ней.
— Вы его жена? — спросил я ее.
Она кивнула. Руки у нее так сильно дрожали, что я взял у нее яйцо и разбил на сковородку.
Сыновья, облаченные в застегнутые наглухо синие кители, как у Мао, были похожи то ли на кадровых функционеров, то ли на служащих похоронной конторы, однако занимались они делом, которое заставляло заподозрить их в том, что они являются журналистами, поскольку они пытались заставить работать старый, дребезжащий магнитофон, с которого во многих местах облупилась желтая краска и из-под нее выглядывала ржавчина.
Внезапно из магнитофона раздался оглушительный, пронзительный визг, прозвучавший как сигнал тревоги, и остальные больные, которые ели каждый на своей кровати, с испугу чуть не побросали кастрюльки на пол.
Младшему сыну удалось справиться с этим дьявольским визгом, и его брат тут же подсунул микрофон к губам пастора.
— Папа, скажи хоть что-нибудь, — умолял он отца.
Серебряные волосы пастора почти все выпали, лицо стало неузнаваемым. Он страшно исхудал, от него остались кожа — желтая, тусклая, тонкая, как папиросная бумага, кожа — да кости. Некогда крупное, мощное тело словно бы уменьшилось. Съежившись под одеялом, он старался превозмочь боль. И вот наконец веки его поднялись. Этот признак жизни окружающими был воспринят с удивлением, смешанным с радостью. Микрофон вновь оказался у его губ. Магнитофонные кассеты опять завертелись со звуком, смахивающим на тот, какой бывает, когда в сапогах проходишь по битому стеклу.
— Папа, сделай усилие, — умоляющим тоном произнес один из сыновей. — Мы запишем твой голос, твои последние слова — на память для твоих внуков.
— Если бы ты смог произнести хоть одно изречение председателя Мао, это было бы идеально. Одно-единственное изречение или какой-нибудь лозунг. Договорились? Твои внуки будут знать, что их дедушка перестал быть реакционером, что его взгляды изменились, — канючил второй сын, взявший на себя функции звукооператора.
Губы пастора чуть заметно дрогнули, однако голос его был почти не слышен. С минуту примерно он что-то шептал, но никто не мог разобрать, что. Даже его жена растерянно призналась, что она не поняла, что он говорит.
А затем пастор впал в бессознательное состояние.
Сын прокрутил магнитофонную ленту назад, и семья со вниманием стала слушать последние таинственные слова больного.
— Это на латыни, — объявил старший сын. — Он читал предсмертную молитву на латыни.
— Да, это латынь, — подтвердила мать, промокая платком пот на лбу пастора.
Я молча поднялся и направился к двери. И вдруг краем глаза заметил в коридоре силуэт гинеколога; точно призрак, он на миг возник в дверях. Потом в моей памяти этот миг прокручивался, как в замедленном фильме: гинеколог затягивается сигаретой, выдыхает дым, бросает окурок на пол и все — его уже нет.
Я бросился к выходу, на бегу сшиб бутылку с соевым соусом, споткнулся о керосинку, стоявшую на полу. Из-за этих препятствий я несколько замешкался, и когда выскочил в коридор, врача уже там не было.
Я всюду искал его, заглядывая в каждую дверь, расспрашивая всех, кто встречался мне. В конце концов один из больных показал мне дверь в конце коридора.
— Я видел, как он входил сюда, в одноместную палату. Вроде бы рабочему с механического завода «Красное Знамя» станком отхватило все пальцы на руке.
Еще на подходе к палате я услыхал страдальческий крик, хотя дверь была плотно закрыта. Я осторожно толкнул ее, и она без сопротивления, без скрипа отворилась.