Отвечай,
Чего боится
Мелкобуржуазный клоп?
Он боится,
Что крестьянство с пролетариатом
Ему врежут в лоб.
Что— то меня подхватило, я вскочил и бросился на него. Вообще-то я хотел всего лишь вырвать у него эти листки, но был в такой ярости, что рука сама размахнулась и изо всех сил врезала ему по морде, да так, что он едва с копыт не свалился. Его голова ударилась о стену, дернулась вперед, нож
выпал из рук, а из носа полилась кровь. Я хотел вырвать у него листки, разорвать в клочья, забить их ему в пасть, но он крепко держал их и не выпускал.
Поскольку я давно не дрался, я вдруг впал в какое-то беспамятство и не соображал, что происходит. Я видел, что рот у Очкарика широко разинут, но крика не слышал.
В себя пришел я на свежем воздухе, мы с Лю сидели на краю тропы под скалой. Лю ткнул пальцем в мой партийный китель, испачканный кровью Очкарика.
— Ну ты был прямо как герой фильма про войну, — сказал он. — А вот что касается Бальзака, то с сегодняшнего дня мы можем о нем забыть.
Всякий раз, когда меня спрашивают про городок Юнчжэн, я неизменно отвечаю словами моего друга Лю: он до того маленький, что когда в столовой городского совета готовят тушеную говядину с луком, об этом по запаху знает весь город.
Все правильно. Город состоял из одной-единственной улицы длиной метров в двести, на которой находились городской совет, почта, магазин, библиотека, школа и ресторан, а позади него крохотная гостиница на двенадцать номеров. А на выезде из города на склоне холма была уездная больница.
В то лето староста нашей деревни несколько раз посылал нас в город на просмотр кинофильмов. Но я подозреваю, что тайная причина такого великодушия крылась в его неодолимом желании получить в свое пользование хотя бы на короткое время наш будильник с петухом в павлиньих перьях, который каждую секунду склевывал зернышко риса; бывший производитель опиумного мака, превратившийся в коммуниста, без памяти влюбился в него. И отсылка нас в Юнчжэн была единственной возможностью обладать им, пусть даже недолго. На те четыре дня, что у нас занимала дорога туда и
обратно, он становился нераздельным владельцем будильника.
В конце августа, то есть примерно спустя месяц после драки, следствием которой стало полное охлаждение дипломатических отношений с Очкариком, мы опять отправились в город, но на этот раз взяли с собой Портнишечку.
На запруженной народом школьной баскетбольной площадке опять демонстрировали старый северокорейский фильм «Цветочница», который мы уже видели и рассказывали крестьянам и который в доме Портнишечки довел до слез четырех старух колдуний. Плохой фильм. Нам не было нужды еще раз смотреть его, чтобы убедиться в этом. Но это ничуть не испортило нам настроения. Во-первых, мы были рады снова оказаться в городе. Ах, в городском воздухе, даже если этот город по размерам ненамного больше носового платка, та же самая тушеная говядина с луком пахнет совсем по-другому, чем в нашей деревне. И потом в нем было электричество, а не только керосиновые лампы. Я вовсе не хочу сказать, будто мы были без ума от города, но порученное задание, заключающееся в просмотре фильма, избавляло нас от четырехдневной барщины на поле, четырех дней перетаскивания на горбу «человеческих и животных фекалий» или пахоты рисового поля на буйволе, длинный хвост которого в любую минуту мог, как кнутом, хлестнуть тебя по физиономии.
Ну, а второй причиной нашего радужного настроения было общество Портнишечки. Мы пришли на баскетбольную площадку после начала сеанса, и места остались только стоячие позади экрана, где все виделось наоборот и все действующие лица оказывались левшами. Но Портнишечка не хотела пропустить это столь редкое для нее развлечение. А для нас было истинным наслаждением любоваться ее прекрасным лицом, по которому скользили яркие, красочные отсветы экрана. Временами оно погружалось в темноту, и в ней видны были только, словно два фосфоресцирующих пятна, ее глаза. Но внезапно сменялся эпизод, и ее озаренное внутренним мечтательным сиянием лицо вновь освещалось, расцвеченное экранными красками. Из всех зрительниц, которых там собралось тысячи две, если не больше, она, вне всяких сомнений, была самой красивой. И когда мы ловили завистливые взгляды стоящих рядом мужчин, нас переполняло вполне понятное мужское тщеславие. Примерно через полчаса после начала сеанса, то есть почти посередине фильма, Портнишечка повернулась ко мне и шепнула на ухо:
— Знаешь, когда ты рассказывал, все было куда интереснее.
Я был сражен.
Гостиница, в которую мы потом отправились, была дешевая, номер там стоил чуть дороже порции говядины с луком. Дремлющий во дворе на стуле ночной сторож, лысый старик, который уже знал нас с Лю, указал пальцем на освещенное окно одного из номеров и полушепотом сообщил, что его сняла на ночь шикарная женщина лет сорока; она приехала из главного города провинции, а завтра утром отправляется на гору Небесный Феникс.
— Она приехала за своим сыном, — пояснил сторож. — Нашла ему работу в их городе.
— Ее сын здесь на перевоспитании? — поинтересовался Лю.
— Да, как вы.
Интересно, кто же этот счастливчик, первым из сотни проходящих здесь перевоспитание получивший свободу? Полночи этот вопрос не давал нам покоя, не выходил из головы, мешал заснуть и заставлял терзаться от зависти. Мы так и не сумели вычислить этого везунчика, хотя перебрали все имена за исключением «детей буржуазии» вроде Очкарика и «детей врагов народа» вроде меня и Лю, то есть тех, чья вероятность вырваться отсюда составляла три тысячных.
На следующее утро, когда мы возвращались к себе, я встретил эту женщину, приехавшую спасать сына. Произошло это в том месте, где тропа круто
поднимается между скалами, чтобы исчезнуть среди белых облаков высокогорья. Ниже нас на длинном склоне находилось кладбище со множеством тибетских и китайских могил. Портнишечке захотелось показать нам, где похоронен ее дед с материнской стороны, но я очень не люблю кладбища и потому сказал им, чтобы они вдвоем отправились на экскурсию в этот лес надгробных камней, иные из которых наполовину ушли в землю, а от иных и вообще остались только маленькие холмики, заросшие буйной травой.
Я, как обычно, развел на обочине тропы костерок из сухих веток и листьев, достал из мешка несколько бататов и закопал в угли, чтобы они там испеклись. И вот тут-то и появилась эта женщина; она восседала на стуле, который нес на кожаных лямках на спине молодой парень. Поразительно, но в этой довольно опасной позиции она сохраняла прямо-таки сверхчеловеческое спокойствие и вязала с полнейшей безмятежностью, как будто занималась этим на собственном балконе.
Роста она была невысокого, одета в темно-зеленый вельветовый пиджак, бежевые брюки и блекло-зеленые туфли мягкой кожи без каблуков. Добравшись до того места, где я развел костерок, носильщик решил передохнуть и поставил стул на гладкую скалу. А она все так же сидела на стуле и продолжала вязать, даже не глянув на меня и не молвив ни единого слова носильщику. Имитируя здешний выговор, я спросил, не она ли останавливалась в местной гостинице. В ответ она, не отрываясь от вязания, кивнула. То была элегантная и несомненно богатая женщина, которую, похоже, ничем не удивишь.
Я наколол на прутик испекшийся батат, извлек его из углей и отряхнул от земли и золы. На этот раз, обращаясь к ней, я решил сменить выговор.
— Не хотите ли отведать горское жаркое?
— О, у вас произношение, как в Чэнду! — воскликнула она.
Голос у нее был мягкий и приятный.
Я ответил, что я и вправду из Чэнду, там живут мои родители. Она тут же слезла со стула и, не выпуская из рук вязания, подошла ко мне и уселась на корточки у костра. Похоже, ей было непривычно сидеть в такой позе да еще в таком месте.
Она с улыбкой приняла батат и, остужая, подула на него. Пока еще она не решалась его разломить.
— Вы что, здесь на перевоспитании?
— Да, на горе Небесный Феникс, — отвечал я, ища в золе второй батат.
— Правда? — воскликнула она. — Мой сын тоже проходит перевоспитание на этой горе. Может, вы даже знаете его. Кажется, он единственный из вас носит очки.
От неожиданности я промахнулся, и палочка, которой я нащупывал батат, воткнулась в землю. В голове у меня вдруг зашумело, словно мне врезали по физиономии.