Я отметил, что когда она смеется, в глазах у нее отражается та же примитивность натуры, что у дикарок-девчонок из нашей деревни. Глаза ее блестели, как драгоценные камни, но неограненные, как неотполированный металл, и это впечатление еще более усиливали длинные ресницы и чуточку приподнятые уголки глаз.
— Не сердитесь на него, — сказала она, — это большой мальчишка.
Неожиданно лицо ее помрачнело, и она опустила глаза. Кончиком пальца она водила по металлической плите швейной машины.
— Моя мама рано умерла. С тех пор он делает только то, что ему нравится.
Лицо у нее было загорелое, и очерк его — чистый, почти благородный. В его чертах ощущалась чувственная, величественная красота, отчего мы
оказались не способны противиться желанию остаться посидеть здесь и любоваться тем, как она нажимает ножкой на педаль шанхайской швейной машины.
Комната служила одновременно и лавкой, и мастерской, и столовой; деревянный пол был грязен, на нем виднелись черные и желтые следы плевков, оставленных клиентами, и было ясно, что моют его далеко не каждый день. Посреди комнаты от одной стены до другой была натянута веревка, на которой на вешалках висела уже готовая сшитая одежда. В углах громоздились штуки тканей и кипы сложенной одежды, и по ним ползали тучи муравьев. Было видно, что об эстетическом облике этого помещения никто не заботится, и вообще тут царил полнейший беспорядок.
На столе я заметил валяющуюся книжку и, признаться, был изрядно удивлен, обнаружив ее в этих местах, населенных сплошь неграмотными; при том что я и сам уже целую вечность не держал в руках книги. Я ринулся к ней, схватил и претерпел страшное разочарование: то был каталог расцветок тканей, изданный каким-то красильным предприятием.
— Ты читать умеешь? — спросил я Портнишечку.
— Чуть-чуть, — ни капли не смущаясь, ответила она. — Но только не думайте, что я совсем уж дурочка, я очень люблю беседовать с теми, кто умеет читать и писать, с молодыми ребятами из города. А вы что, не догадались? Ведь наша собака не облаяла вас, когда вы вошли, она знает мои вкусы.
Похоже, ей тоже не хотелось, чтобы мы сразу же ушли. Она встала со своего табурета, разожгла железную печку, стоящую посреди комнаты, поставила на нее чугунок и налила в него воды. Лю, который не сводил с нее глаз и следил за каждым ее передвижением, поинтересовался:
— А ты чем будешь нас угощать, чаем или горячей водой?
— Пожалуй, горячей водой.
Это свидетельствовало о том, что мы ей нравимся. В здешних местах, если кто-то приглашает вас выпить горячей воды, это значит, что в кипящую воду он вобьет яйца, добавит сахара и угостит вас вкусной похлебкой.
— А знаешь, Портнишечка, — обратился к ней Лю, — у нас ведь с тобой есть кое-что общее.
— У нас с тобой?
— Да. Хочешь поспорим?
— А на что?
— А на что хочешь. И я тебе докажу, что у нас с тобой есть кое-что общее.
Портнишечка на миг задумалась.
— Ладно. Если я проиграю, штаны тебе я удлиню бесплатно.
— Договорились, — объявил Лю. — А теперь сними тапочку и носок с левой ноги.
Несколько секунд Портнишечка пребывала в нерешительности, но любопытство взяло верх, и она стала разуваться. Ее ножка, куда более застенчивая, чем она сама, но чрезвычайно чувственная, сперва явила нашему взору прелестную свою форму, затем точеную лодыжку и блестящие ноготки. Маленькая бронзовая ножка с почти прозрачной кожей и голубыми прожилками.
А когда Лю поставил рядом с ножкой Портнишечки свою костлявую грязную лапу, я убедился, что у них и впрямь есть нечто общее: второй палец на ноге и у нее, и у него был длиннее остальных.
Дорога до нашей деревни была долгой, и потому, чтобы прийти туда до темноты, в обратный путь мы отправились в три часа.
Уже на тропе я спросил у Лю:
— Тебе понравилась Портнишечка?
Но он продолжал шагать, опустив голову, и ничего не ответил.
— Ты что, влюбился в нее? — не отставал я.
— Она некультурная, во всяком случае для меня недостаточно культурная.
Где— то в непроницаемом мраке длинной узкой штольни медленно, с трудом двигался огонек. Время от времени крохотная светлая точка вдруг, мигнув, опадала вниз, но потом обретала прежнее положение и опять продолжала продвигаться вперед. Штольня иногда шла вниз, и тогда огонек пропадал довольно надолго; в такие минуты слышался только скрежет тяжелого короба, который человек тянул по каменному полу штольни, да хриплое, надсадное дыхание этого человека, свидетельствующее о напряжении всех его сил; в черном мраке эти звуки порождали странное эхо, распространявшееся далеко-далеко.
Неожиданно огонек появился вновь, подобный глазу невидимого во тьме животного, которое, словно в кошмаре, движется шатким, неверным шагом.
Дело происходило в крохотной угольной шахте, и человеком этим был Лю, а на лбу у него была закреплена на кожаном ремешке масляная лампа. Когда свод штольни становился слишком низким, Лю опускался на четвереньки. Он был совершенно голый, в грудь ему врезался ремень, прикрепленный к здоровенному коробу в форме лодки, нагруженному большущими глыбами каменного угля, и, впрягшись в эти жуткие постромки, Лю тащил его к выходу из штольни.
Он добрался до меня, и я сменил его. Я тоже был голый, весь в угольной пыли, въедавшейся в каждую пору тела; короб я не тянул на кожаной лямке, как Лю, а толкал. Перед самым выходом нужно было преодолеть крутой подъем, но, благо, штольня там была высокая, Лю часто помогал мне преодолеть этот подъем и вытащить груз наружу, а иногда и перевернуть короб, чтобы опорожнить его на большую кучу угля. Поднималась густая черная туча пыли, а мы, окутанные ею, совершенно обессиленные, бросались на землю.
Некогда гора Небесный Феникс, как я уже рассказывал, славилась медными рудниками. (Они даже удостоились чести войти в историю Китая в
качестве щедрого подарка первого официально упомянутого китайского гомосексуалиста, императора, своему возлюбленному.) Но рудники эти, давно уже заброшенные, пришли в упадок. А вот угольные шахты, маленькие, кустарные, остались общим достоянием всех деревень, и горцы продолжали добывать в них уголь для отопления. Так что нам с Лю, как, впрочем, и остальным ребятам из города, не удалось увильнуть от этого урока в нашем трудовом перевоспитании, продолжительность которого была установлена в два месяца. И даже несмотря на бешеный успех сеансов «устного кино», не удалось как-то сдвинуть срок и продолжительность этого испытания.
Сказать по правде, мы согласились отправиться на эту каторгу только ради того, чтобы не попасть в «черный список», хотя шансы наши вернуться в город были совершенно ничтожными; вероятность возврата, как я уже упоминал, составляла три тысячных. Но мы и вообразить не могли, что эта шахта оставит неизгладимые черные следы не только на наших телах, но и в душах. До сих пор еще слова «угольная шахта» заставляют меня в страхе вздрагивать.
За исключением входного участка длиною метров в двадцать, где свод был подперт стойками из толстых древесных стволов, кое-как обтесанных и скрепленных между собой, вся остальная штольня, то есть почти что семисотметровая кишка, не имела никакой крепи. В любой момент нам на головы могли посыпаться камни, и трое старых шахтеров из местных крестьян, которые трудились на проходке штреков, без конца рассказывали нам страшные истории про катастрофы со смертельным исходом, происходившие до нас.
Так что каждый короб, который нам предстояло выволочь из бездн этой самой шахты, превращался для нас в своего рода русскую рулетку.
Однажды, когда мы в очередной раз толкали на длинном крутом подъеме наполненный углем короб, я услыхал, как Лю бормочет:
— Не знаю почему, но с тех пор как мы здесь, в голове у меня свербит одна и та же мысль: я подохну в этой шахте.
Услышав это, я онемел. Мы продолжали толкать проклятый короб, но я чувствовал, что меня бросило в холодный пот. С этого мгновения я тоже заразился страхом подохнуть здесь.
Жили мы вместе с шахтерами в приткнувшейся к горному склону убогой деревянной хижине, над которой нависала скала. Каждое утро, проснувшись, я слушал, как капли воды, падая со скалы, стучат по крыше, сделанной из коры деревьев, и с облегчением убеждался, что я еще жив, не погиб. Но когда выходил из хижины, то отнюдь не был уверен, что вечером вернусь в нее. Что угодно, например какая-нибудь неуместная фраза или мрачная шутка крестьян-шахтеров, а то даже просто перемена погоды, обретали в моих глазах размеры дурного предзнаменования, превращались в предвещение моей неминуемой гибели.