Я решил прикинуться дурачком, чтобы еще чуток ее позлить. Я продолжал бессмысленно пялиться на нее, вынуждая ее повторять вопрос, а потом неторопливо, как в замедленном фильме, жестом глухонемого коснулся левой рукой уха.
– Видите, у него ухо посинело и распухло, – объяснила одна из сидящих женщин.
– С ушами не сюда! – проорала мне, как будто я и впрямь был глухой, беременная в военной фуражке. – Надо подняться на второй этаж к офтальмологу.
Что тут началось! Поднялся жаркий спор, кто занимается ушами– офтальмолог или отоларинголог, и в самый разгар его дверь отворилась. На сей раз я успел запечатлеть в памяти облик гинеколога, мужчины лет сорока с длинными седеющими волосами и костистым лицом; во рту у него торчала сигарета.
После первого визуального контакта с врачом я долго гулял, иными словами, бродил взад-вперед по единственной улице городка. Уж не знаю, сколько раз я, дойдя до конца улицы, пересекал баскетбольную площадку и останавливался у входа в амбулаторию. Я все время думал об этом враче. Выглядел он гораздо моложе моего отца. А вдруг они даже знакомы? Мне рассказали, что по понедельникам и четвергам он ведет прием в гинекологическом кабинете, а в остальные дни принимает поочередно как хирург, уролог и специалист по желудочно-кишечным заболеваниям. Вполне возможно, он знал моего отца, во всяком случае по фамилии, поскольку отец до зачисления его во враги народа пользовался определенной известностью в нашей провинции. Я попытался представить на его месте, в этой уездной больничке своего отца или маму, представить, как они в кабинете, на двери которого написано «гинеколог», принимают Портнишечку в сопровождении их любимого сына. Никаких сомнений, для них это было бы катастрофой, пострашнее даже, чем культурная революция! Не став даже выслушивать объяснений, кто является виновником беременности, они, преисполненные негодования, определенно выставили бы меня за дверь и отказались бы видеться со мной. Это трудно понять, но «буржуазные интеллектуалы», которых коммунисты обвиняли во всех смертных грехах, в моральном отношении были куда строже, чем их преследователи.
В тот день я обедал в ресторане. С большой неохотой пошел я на такое роскошество, изрядно истощившее мой кошелек, но это было единственное место, где можно было завести разговор с незнакомым человеком. А вдруг? Вдруг мне повезет повстречать там какого-нибудь местного повесу, которому доподлинно известно, где и как тут можно сделать аборт.
Я заказал курицу, жареную со свежим стручковым перцем, и чашку риса. Я затягивал трапезу, как мог, и продлилась она куда дольше, чем даже у беззубого старца. Но по мере того как мясо на моей тарелке убывало, таяли и мои надежды. То ли местные повесы были бедней меня, то ли скаредней, но никто из них и носа в ресторан не показал.
В течение двух дней мне так и не удалось добиться хоть мало-мальских успехов на гинекологическом фронте. Единственный человек, с которым мне удалось затронуть эту тему, был ночной сторож больницы, тридцатилетний бывший полицейский, год назад изгнанный со службы, после того как обнаружилось, что он сожительствует с двумя девушками. Я проторчал в его каморке до полуночи, мы играли в шахматы и рассказывали друг другу о наших победах и приключениях. Он попросил меня познакомить его с красивыми девушками из числа «перевоспитуемых» на нашей горе, поскольку я выдавал себя за большого знатока по женской части, однако категорически отказался помочь моей подружке, у которой «начались неприятности с регулами».
– И слышать про это не хочу! – с нескрываемым ужасом воскликнул он. – Да если дирекции больницы станет известно, что я занимаюсь такими делами, меня объявят неисправимым и тут же упрячут в тюрьму.
На третий день около полудня, убедившись в полнейшей недоступности двери гинекологического кабинета, я уже готов был ретироваться обратно в горы, как вдруг мне вспомнился еще один здешний житель – городской пастор.
Я не знал его фамилию, но во время киносеансов нам очень нравилось смотреть, как ветер играет с его серебряными волосами. Было в нем что-то аристократическое, даже когда он в синем балахоне мусорщика мел улицу метлой на длинной палке, а все прохожие, даже пятилетние дети, плевали на него и даже били. Уже двадцать лет как ему было запрещено исполнять священнические обязанности.
Всякий раз, когда я думал про него, мне вспоминалась история, которую мне рассказали: однажды «красные охранники» устроили обыск у него в доме и под подушкой обнаружили книгу, написанную на языке, которого никто не знал. Реакция их, должно быть, была похожа на реакцию колченогого и его шайки, когда им явился «Кузен Понс». Понадобилось отослать книгу в Пекинский университет, чтобы выяснить, что это, оказывается, Библия на латыни. Пастор дорого поплатился за нее: он должен был с утра до вечера в течение восьми часов в любую погоду подметать единственную улицу городка. В конце концов он стал как бы перемещающейся деталью городского пейзажа.
Идти к пастору, чтобы спросить совета относительно аборта, показалось мне совсем уж идиотской затеей. Может, из-за Портнишечки я уже окончательно рехнулся? И тут я с удивлением отметил, что все эти три дня я ни разу не видел на улице серебряную шевелюру старого метельщика.
Я спросил у продавца сигарет, не кончился ли у пастора срок наказания.
– Нет, – ответил продавец. – Просто он, бедняга, при смерти.
– А чем он болен?
– Рак. Приехали двое его сыновей, которые сейчас живут в больших городах. Они положили отца в больницу.
И я побежал, не знаю даже почему. Вместо того чтобы спокойно пересечь город, я мчался, как угорелый. Взбежав на вершину холма к больнице, я принял решение попытать счастья и попросить совета у умирающего пастора.
Внутри здания в нос мне ударил смешанный запах лекарств, давно не чищенных общественных нужников, дыма и пригорелого жира; смесь, надо сказать, отвратительная. Впечатление было, будто ты оказался в лагере беженцев во время войны: больные как раз готовили в палатах еду. Кастрюли, доски для резки, примусы и керосинки, овощи, яйца, бутылки с соевым соусом и уксусом, пакеты соли в беспорядке стояли и валялись на полу возле кроватей вперемешку с утками, суднами и треногами, на которых были закреплены бутыли с разными жидкостями для переливания. Я попал в обеденное время, и кое-кто из больных уже сидел, склонясь над кастрюлькой, и выуживал из нее палочками лапшу, а кое-кто еще только готовил омлет, подбрасывая его на сковородке, после чего он смачно шлепался в скворчащее масло.
Картина эта ошеломила меня. Мне и в голову не могло прийти, что в уездной больнице нет столовой и больные вынуждены сами готовить себе, хотя среди них некоторые уже находятся при последнем издыхании, не говоря уже о тех, у кого поломаны руки, ноги, ну и все такое прочее. Окутанные паром, что поднимался над кипящими кастрюлями, эти облепленные красными, зелеными или черными пластырями и оттого смахивающие на клоунов повара с наполовину съехавшими повязками являли собой совершенно безумное и невероятное зрелище.
Умирающего пастора я нашел в палате на шесть коек. Он лежал под капельницей, вокруг него сидели оба сына, обе снохи, все четверо в возрасте около сорока, и седая женщина, которая, плача, готовила ему на керосинке еду. Я проскользнул в палатку и опустился на корточки рядом с ней.
– Вы его жена? – спросил я ее.
Она кивнула. Руки у нее так сильно дрожали, что я взял у нее яйцо и разбил на сковородку.
Сыновья, облаченные в застегнутые наглухо синие кители, как у Мао, были похожи то ли на кадровых функционеров, то ли на служащих похоронной конторы, однако занимались они делом, которое заставляло заподозрить их в том, что они являются журналистами, поскольку они пытались заставить работать старый, дребезжащий магнитофон, с которого во многих местах облупилась желтая краска и из-под нее выглядывала ржавчина.
Внезапно из магнитофона раздался оглушительный, пронзительный визг, прозвучавший как сигнал тревоги, и остальные больные, которые ели каждый на своей кровати, с испугу чуть не побросали кастрюльки на пол.