Так что каждый короб, который нам предстояло выволочь из бездн этой самой шахты, превращался для нас в своего рода русскую рулетку.
Однажды, когда мы в очередной раз толкали на длинном крутом подъеме наполненный углем короб, я услыхал, как Лю бормочет:
– Не знаю почему, но с тех пор как мы здесь, в голове у меня свербит одна и та же мысль: я подохну в этой шахте.
Услышав это, я онемел. Мы продолжали толкать проклятый короб, но я чувствовал, что меня бросило в холодный пот. С этого мгновения я тоже заразился страхом подохнуть здесь.
Жили мы вместе с шахтерами в приткнувшейся к горному склону убогой деревянной хижине, над которой нависала скала. Каждое утро, проснувшись, я слушал, как капли воды, падая со скалы, стучат по крыше, сделанной из коры деревьев, и с облегчением убеждался, что я еще жив, не погиб. Но когда выходил из хижины, то отнюдь не был уверен, что вечером вернусь в нее. Что угодно, например какая-нибудь неуместная фраза или мрачная шутка крестьян-шахтеров, а то даже просто перемена погоды, обретали в моих глазах размеры дурного предзнаменования, превращались в предвещение моей неминуемой гибели.
Иногда во время работы в шахте у меня случались видения. Неожиданно у меня появлялось ощущение, будто я ступаю по мягкой, подающейся под ногами земле, мне становилось трудно дышать, и тогда я осознавал, что это пришла моя смерть, потому как в голове у меня с безумной быстротой проносились картины моего детства, а именно так, если верить рассказам, всегда бывает в предсмертные мгновения. Резиноподобная земля подавалась под ногами при каждом шаге, и вдруг над головой у меня раздавался глухой грохот, словно рушился свод штольни. Я, как безумный, пытался бежать на четвереньках, а в глухой черноте передо мной проплывало лицо мамы, которое тут же сменялось отцовским лицом. Длилось это всего несколько секунд; видение так же внезапно, как возникало, пропадало, и я вновь оказывался в узкой кишкообразной штольне голый, как червяк, и по-прежнему толкал этот проклятущий короб к выходу из шахты. Пол штольни, по которому я ступал, был все таким же
твердым, и при колеблющемся свете масляной лампы я видел себя, жалкого муравьишку, который упорно ползет к дневному свету, одержимый жаждой выжить.
А однажды, это было на третью неделю нашего пребывания там, я услыхал, как в штольне кто-то плачет, однако света не видел.
То не был плач, вызванный сильным душевным потрясением, или болезненные стенания раненого, нет, в кромешном мраке раздавались горестные неудержимые рыдания, явно сопровождающиеся обильными слезами. Отражаясь от стен, они порождали долгое эхо, которое улетало вглубь штольни, растворялось там, сгущалось и становилось частью всеобъемлющей непроницаемой тьмы. Плакал, тут у меня сомнений не было, Лю.
А на исходе шестой недели он заболел. Малярия. В полдень, когда мы обедали под деревом напротив входа в шахту, он сказал, что ему холодно. А уже через несколько минут руки у него так тряслись, что он был не в силах держать ни палочки, ни чашку с рисом. Он встал и пошел в хижину, чтобы лечь, и я обратил внимание, что его шатает из стороны в сторону. Перед глазами у него словно бы висела какая-то пелена. А подойдя к широко распахнутой двери хижины, он крикнул кому-то невидимому, чтобы тот ему дал пройти. Это рассмешило шахтеров, которые сидели и ели под деревом.
– Кому это ты? – крикнули они. – Там никого нет.
Всю ночь, несмотря на несколько одеял, которыми его накрыли, и жарко пылающую в хижине печку, он жаловался на то, что замерзает.
Между крестьянами начался долгий спор вполголоса. Один из них предложил отвести Лю на берег речки и неожиданно столкнуть его в ледяную воду. От купания, а главное, от неожиданности больной якобы должен был немедленно выздороветь. От плана этого однако отказались, убоясь, что в темноте Лю может утонуть.
Один из крестьян вышел и вернулся с двумя ветками– персикового дерева и ивы, сказал он мне. Другие деревья для этого не подходят. Лю подняли с топчана, поставили на ноги, задрали куртку и остальные одежки, после чего этот крестьянин стал хлестать его ветками по голой спине.
– Сильней! – кричали ему двое других. – Если будешь бить слишком слабо, болезнь не выгонишь.
Обе ветки попеременно со свистом разрезали воздух. Крестьянин входил в раж, бичевание набирало силу, и на спине Лю появились первые багровые полосы. А он, внезапно разбуженный, воспринимал удары с полным безразличием, как будто все это происходило во сне, в котором секли кого-то другого, а не его. Не знаю уж, что творилось в этот миг в его голове, но мне было страшно, и в памяти внезапно всплыли слова, которые он произнес в штольне несколько недель назад: «С тех пор как мы здесь, в голове у меня свербит одна и та же мысль: я подохну в этой шахте».
Первый секатор устал и попросил сменить его. Однако никто не изъявил желания перенять орудия исцеления. Сонливость брала свое, оба других крестьянина уже завалились на свои топчаны, им хотелось спать. Так что ветка персикового дерева и ветка ивы перекочевали ко мне. Лю поднял голову. Лицо у него было бледное, лоб усыпан мелкими капельками пота. Невидящими глазами он посмотрел на меня.
– Давай, – еле слышно шепнул он.
– Может, тебе немножко отдохнуть? – спросил я. – Посмотри, как трясутся у тебя руки. Ты чувствуешь их?
– Нет, – отвечал он и, подняв руку к глазам, стал пристально рассматривать ее. – Да, ты прав, меня всего трясет и мне холодно, точно старику, который вот-вот умрет.
Я нашарил в кармане окурок сигареты, прикурил и протянул ему. Лю взял его, но окурок тут же выпал у него из пальцев.
– Черт! Какой он тяжелый, – пробормотал
Лю.
– Ты и вправду, хочешь, чтобы я тебя сек?
– Да, – кивнул он. – Это меня немножко согреет.
Я наклонился и взял окурок, который еще не успел погаснуть. И вдруг увидел, что около ножки топчана что-то белеется. Это оказался конверт.
Я поднял его. На конверте была написана фамилия Лю, и он был не распечатан. Я поинтересовался у крестьян, откуда он тут взялся. Один из них буркнул с топчана, что днем его оставил здесь человек, приходивший купить угля.
Я вскрыл конверт. Там лежал всего один листок, исписанный карандашом, причем иероглифы то прижимались друг к другу, то разбегались, некоторые были плохо выписаны, но от их неумелости, неловкости веяло такой женственностью, такой детской непосредственностью. Я медленно прочел письмо Лю:
«Лю, который рассказывает фильмы.
Не смейся, пожалуйста, над тем, как я написала это письмо. Я ведь никогда не ходила в школу в отличие от тебя. Тебе же известно, что ближайшая от нас школа находится в Юнчжэне, а это два дня пути. Читать и писать меня научил отег\. Так что можешь считать, что у меня незаконченное начальное образование.
Недавно я узнала, что ты и твой друг замечательно рассказываете фильмы. Я пошла поговорить со старостой нашей деревни, и он согласился послать на шахту двух крестьян из нашей деревни, чтобы они заменили вас на два дня. А вы придете к нам в деревню и расскажете какой-нибудь фильм.
Я хотела сама подняться к шахте и сообщить вам об этом, но мне сказали, что мужчины там ходят нагишом и девушкам там появляться нельзя.
Всякий раз, когда я думаю о шахте, я восхищаюсь твоей смелостью. И лишь надеюсь, что она не обрушится. Я добилась для вас двух дней отдыха, двух дней, когда вам ничего не будет угрожать.
До скорой встречи. Передай привет своему другу скрипачу.
Портнишечка 08. 07. 1972
Я уже закончила письмо и вдруг вспомнила, что хотела рассказать тебе одну забавную вещь: после того как вы ушли, я стала обращать внимание, что очень у многих людей, как и у нас с тобой, второй палец на ноге длинней большого. Я была разочарована, но ничего не поделаешь, такова жизнь».
Мы с Лю размышляли и решили выбрать для рассказа «Цветочницу».
Из тех трех фильмов, что мы посмотрели на баскетбольной площадке в Юнчжэне, наибольшей популярностью пользовалась северокорейская мелодрама, главная героиня которой называлась «девушка с цветами». Мы рассказывали ее крестьянам в нашей деревне и в конце сеанса, когда я, имитируя сентиментальный и роковой закадровый голос, с легкой горловой дрожью произнес завершающую фразу: «Пословица гласит: чистое сердце может заставить зацвести и камень. Но неужели сердце девушки с цветами было недостаточно чистым?» – это произвело грандиозный эффект, право же, ничуть не меньший, чем при демонстрации самого фильма. Все слушатели плакали навзрыд, и даже староста, невзирая на всю его суровость, не мог сдержать слез, и они ручьями струились у него из глаз, в том числе и из левого, меченного тремя кровавыми пятнышками.