Ни шатко ни валко я продолжал рассказ, и вдруг у меня появилось смутное ощущение, что во внешности Портнишечки произошла какая-та перемена. И вправду, ее длинная коса была расплетена, и густые волосы, подобно гриве, обильным потоком струились по спине. Я догадался, что это сделал Лю рукой, высунутой из-за москитной сетки. Внезапно сквозняком погасило лампу, и в самый миг, когда она гасла, мне показалось, что я вижу, как Портнишечка приподнимает край москитной сетки, наклоняется к Лю и губами касается его лица в поцелуе.
Одна из колдуний снова зажгла лампу, и я еще долго пересказывал истерию про северокорейскую девушку. Рассказ мой сопровождался обильным елезо– и соплеизвержением старых колдуний под аккомпанемент всхлипываний и сморканий.
Глава вторая
У Очкарика был чемодан, который он старательно прятал ото всех.
Мы были друзьями. (Помните, я уже упоминал его имя, рассказывая про нашу встречу с отцом Портнишечки на тропе, как раз когда мы направлялись в гости к Очкарику.) Деревня, в которой он
перевоспитывался, располагалась на склоке горы Небесный Феникс ниже нашей. Мы с Лю частенько приходили к нему вечерком приготовить что-нибудь вкусненькое, когда нам удавалось раздобыть кусок мяса или бутылку спиртного или хотя бы наворовать с крестьянских огородов приличных овощей. Мы всегда делились с ним, как если бы втроем составляли одну шайку. И потому нас здорово удивило, что он скрывает от нас существование этого таинственного чемодана.
Жил он в том же городе, что и мы; отец его был писатель, а мать поэтесса. Но не так давно оба они попали в немилость у властей, подарив тем самым любимому сыну те же самые «три шанса из тысячи», что были и у нас с Лю. Но даже при совершенно безнадежном положении, которым он был обязан своим родителям, Очкарик все равно пребывал в постоянном страхе.
Его пугало буквально все. Когда мы бывали у него, у нас возникало ощущение, будто мы трое преступников, замысливающих при свете керосиновой лампы зловещий заговор. Вот, к примеру, мы собираемся пировать; мы все трое чудовищно голодны, и аромат приготовленного нами мяса вызывает у нас обильное и сладострастное слюноотделение, однако стоило кому-нибудь постучать в дверь, как Очкарик тут же впадал в жуткую панику. Он вскакивал, хватал мясо, запрятывал его в самый дальний угол, словно оно было краденое, а на его место ставил тарелку с какими-нибудь гнусными, уже прокисшими и провонявшими маринованными овощами; есть мясо ему казалось преступлением, на которое способна только буржуазия, неотъемлемой частью каковой являлось его семейство.
На другой день после сеанса устного кино, который я провел для четырех колдуний, Лю почувствовал себя немножко лучше и объявил, что хочет вернуться в нашу деревню. Портнишечка не особенно удерживала его; думаю, она до смерти устала.
После завтрака мы с Лю вышли из дома Порт-нишечки. Влажный воздух раннего утра овевал приятной свежестью наши разгоряченные лица. Лю на ходу курил. Тропа сперва шла под небольшой уклон, потом стала подниматься. Я поддерживал больного под руку на крутом склоне. Грунт был мягкий и влажный, а над головами у нас нависали ветви. Когда мы проходили мимо деревни Очкарика, то увидели, что он работает на рисовом поле: вспахивает его на буйволе.
Борозд, которые он прокладывал в жирной грязи, видно не было, поскольку поле, как и положено, сантиметров на пятнадцать было покрыто водой. Очкарик, голый по пояс, в трусах, брел, по колено увязая в грязи, за черным буйволом, который с явным трудом тянул плуг. Лучи утреннего солнца отражались в стеклах очков пахаря.
Буйвол был обычного роста, но с неимоверно длинным хвостом, которым он взмахивал после каждого шага, словно желая залепить очередной порцией грязи и прочих нечистот в лицо своему робкому и не слишком опытному погонщику. И хотя Очкарик старался уклониться от ударов, достаточно было на секунду замешкаться, как тут же хвост хлестал его, наподобие бича, по физиономии, и сшибал очки. Очкарик изрыгал проклятие, выпускал из правой руки вожжи, из левой рукоять плуга, хватался, словно пораженный внезапной слепотой, за глаза, верещал и выкрикивал ругательства.
Он был так разъярен, что даже не услышал наших приветственных радостных криков, а мы действительно были рады его видеть. Близорукость у него была чудовищная, и сколько бы он ни щурил глаза, ему все равно не удалось бы узнать нас с двадцатиметрового расстояния и отличить от крестьян, что работали на соседних полях и от души веселились, наблюдая за ним.
Согнувшись, он вслепую шарил в грязи, отыскивая очки. Выражение его выпученных глаз
испугало меня: в них не было уже ничего человеческого.
Видимо, Очкарик пробудил в буйволе садистский инстинкт. Он развернулся и, волоча за собой плуг, направился к Очкарику, явно намереваясь раздавить очки копытами или запахать их лемехом плуга в грязь.
Я сбросил башмаки, снял штаны и вступил на рисовое поле, оставив Лю сидеть на краю тропы. И хотя Очкарик решительно не желал, чтобы я участвовал в поисках, очевидно, опасаясь, что это только затруднит их, именно я, шаря в грязи, наткнулся на очки. К счастью, они не разбились.
Когда же мир вновь обрел для него ясность и четкость, он был потрясен, увидев, до чего довела Лю малярия.
– Да от тебя ж ничего не осталось! – воскликнул он.
Бросить работу Очкарик не смел и предложил нам отправиться к нему и подождать там его возвращения.
Его дом стоял посреди деревни. Имущества у Очкарика было до того мало и к тому же он так старался продемонстрировать свое полное доверие к революционному крестьянству, что никогда не запирал дверь. Дом, бывший зерновой амбар, стоял на сваях, как и наша хижина, но у него была терраса, подпертая толстыми стволами бамбука; на ней сушили собранное зерно, овощи и перец. Мы с Лю уселись на террасе, грелись на солнце. Потом оно скрылось за отрогами горы, и сразу потянуло холодком. Чуть только высох пот, тощее тело, худые руки и ноги Лю стали ледяными. Я нашел старый свитер Очкарика и накинул его Лю на спину, завязав рукава вокруг шеи.
И хотя солнце снова показалось, Лю продолжал жаловаться, что ему холодно. Я прошел в комнату, снял с кровати одеяло, и тут мне пришло в голову, что стоит поискать другой свитер. Под кроватью я обнаружил большой деревянный ящик вроде тех, в какие упаковывают всякий дешевый товар,
размером с порядочный чемодан, но куда глубже. Сверху в нем лежали несколько пар кед, стоптанных туфель, и все они были в засохшей грязи.
Когда же я вытащил его из-под кровати и открыл, оказалось, что он действительно набит одеждой.
Я принялся шарить в нем в поисках свитера размером поменьше, чтобы он поплотнее облегал исхудавшее тело Лю, и рука моя наткнулась на что-то до того мягкое, гладкое и приятное на ощупь, что первая мысль, которая мне пришла в голову, была: женские замшевые туфельки.
Однако нет, в лучах солнца, проникавшего в комнату, перед моим взором предстал чемодан – элегантный чемодан из хорошо выделанной, хотя местами и потертой кожи. Чемодан, от которого на меня пахнуло запахом далекой и почти уже забытой цивилизации.
Он был закрыт на все замки. А вес его, довольно изрядный в сравнении с размерами, несколько удивил меня, но у меня не было возможности узнать, чем же таким тяжелым он набит.
Я дождался наступления темноты, когда Очкарик наконец завершил борьбу с буйволом, и спросил у него, что за сокровище он прячет в этом чемодане.
К моему удивлению, он не ответил. И пока мы готовили еду, он был крайне немногословен, что было совершенно непохоже на него, и вообще старался держать язык за зубами, чтобы мы, не дай Бог, не навели опять разговор на этот чемодан.
Во время еды я вновь задал ему впрямую тот же вопрос и опять же не получил никакого ответа.
– А я так думаю, там книги, – прервал молчание Лю. – Одного того, как ты прячешь его и запираешь, вполне достаточно, чтобы разгадать твою тайну: там, можно не сомневаться, лежат запрещенные книги.