Без преувеличения можно сказать, что этими первыми строками «Евгении Гранде» французская провинция вошла в литературу. Бальзак изобрёл французскую провинцию, как Гоголь изобрёл Санкт-Петербург, — изобрёл, то есть открыл. То, чего не замечают художники, существует как бы условно, и, лишь будучи отражённой в произведениях искусства, реальность приобретает смысл и значение.
От романа к роману Бальзак возвращался в провинцию, и всякий раз это было конкретное, точно обозначенное место. Поездки Бальзака за пределы Франции не давали ему такой пищи для творчества. Ему предстояло побывать в Швейцарии и Италии, Германии и Польше. Он познакомился с Женевой, Веной, Петербургом, Берлином, Дрезденом, Неаполем, Римом… Но его не особенно вдохновлял космополитизм привилегированных классов, тот вкус к туризму, о котором впервые сатирически высказался Мериме в «Коломбе». Он чувствовал себя на своём месте лишь в парижских переулках, в лавочках квартала Марэ, в особняках Сен-Жерменского предместья, во французских городках, где обмениваются презрительными взглядами легитимисты и либералы, в поместьях и салонах, посещаемых священниками-интриганами, судьями, кандидатами в депутаты, молодыми охотниками за богатыми невестами, тайными любовниками; в местах, где царила рафинированно-удушающая учтивость, где, играя в вист, подсчитывали про себя сумму приданого или ренты, где вежливость и элегантность маскировали ядовитые уколы и жгучую ненависть.
Всё это было обещано читателю несколькими ритмичными фразами зачина «Евгении Гранде»: тишина, тягучесть времени, почва, на которой вырастают утомительные пересуды и мелкие интриги, где сумрачно протекает ограниченная, предопределённая социальными и семейными условиями и без какой-либо надежды вырваться из них — жизнь обывателей. Эта едва различимая голова, показавшаяся за оконной занавеской, стала первым знаком целого мира, который долго будет вдохновлять романистов после Бальзака. Это уже провинциальный мир и Гюстава Флобера, и Марселя Пруста, и Франсуа Мориака, Жоржа Сименона и Жюльена Грина.
В этом тихом и тусклом Сомюре, в тёмном, ветхом, укрывшемся за оградой доме Гранде он поселил непонятую, отверженную женщину (вероятно, такой образ также впервые был выведен им во французской литературе), чьи надежды и устремления, которые она переживает с тоской или воодушевлением, будучи сама не способной ни понять их, ни умерить, столкнулись с полным безразличием окружающих. В этой героине Бальзака проявился его феминизм. «Евгения Гранде» — это история женщины, которую лишили права выбора, права жить (о том, чтобы испытать счастье, даже и речи быть не могло, — такое понятие отсутствует в мире бальзаковских персонажей), сразу и навсегда подчинив тирании барыша, воплотившуюся в её отце. Эмма Бовари, Тереза Декейру, Адриена Мезюра, Элизабет Донж — эти женщины, попавшие в капкан игры, в которую они вынуждены играть, не зная её правил, и проигрывающие свою партию, едва её начав, во многих отношениях — вечные сестры Евгении, чьё благозвучное имя словно наталкивается на грубоватую и краткую фамилию Гранде.
Поговорим немного об этом мелком тиране, который полностью подчинил своей воле не только дочь, но и жену, и колоритную прислугу Нанету, с которой он обращался как с домашней скотиной, а та отвечала ему безупречной преданностью. Папашу Гранде несколько поспешно охарактеризовали как «тип скупца». Но в нём есть много другого помимо скупости.
Прежде всего — это энергия и ум. Энергия того однонаправленного свойства, что характерна для персонажей Бальзака. Она часто бывает извращённой, но при этом она незаурядна. «Если бы хозяин Сомюра метил выше, если бы благоприятные обстоятельства <…> занесли его туда, где обсуждаются судьбы наций, и если бы он употребил там свой гений, который он выказывал в делах личной выгоды, то можно не сомневаться, что он бы принёс Франции чрезвычайную пользу», — рискнул предположить автор. Гранде — это человек, у которого железная воля сочетается с редкостным терпением и хитростью. В 1789 году он был бочаром и понял, какую пользу для себя можно извлечь из революционных волнений. Он ставил сразу на каждую из враждующих сторон, скупал национальное имущество, негласно поддерживал «бывших», поставляя при этом продовольствие республиканским войскам, не упускал возможностей — во времена, когда был мэром, — «построить в интересах города отличные дороги, которые вели в его владения». Службу он оставил без сожаления: подобно Гобсеку, ещё одному одержимому деньгами, он презирал политику. Этот по-своему недюжинный человек инстинктивно понимал, что страсти остывают, власти меняются. Сам же он, не привлекая внимания посторонних, с крестьянским лукавством человека, твёрдо знающего, что никогда не следует прямо говорить, а уж тем более писать «да» или «нет», торил свою дорогу. Одна его особенность даёт полное представление об этом характере: как только он начинал какой-нибудь коммерческий или денежный разговор, то тут же притворялся заикой, чтобы утомить и лучше обработать собеседника.