Звучащая за кадром струнная музыка театра Кабуки необычно и тонко подчеркивает душевное состояние героев, и казалось, что сидящим в зале зрителям можно и не знать японского языка, — фильмы ведь немые, — все равно они по–настоящему понятны и близки…
Они заставляют всех людей, на каком бы языке они ни говорили, страдать одинаковой болью и плакать от сострадания и доброты. Что–то близкое, понятное и дорогое почудилось в этих фильмах. Постойте, а не тот ли это Кинугаса, который поставил первый советско–японский фильм "Маленький беглец"?..
* * *
Хорошо бы познакомиться с самим Кинугасой! Мечта эта казалась неосуществимой: ведь Кинугасе должно быть не меньше восьмидесяти лет. Но мне посчастливилось — и на следующий день я набирал на красном телефонном диске полученный из третьих рук номер Кинугасы…
Раздался громкий щелчок, и в трубке послышался молодой голос:
— Моси–моси! Аллё!
— Позовите, пожалуйста, господина Кинугасу!
— Это я, — деловито ответил голос.
— Наверное, это господин сын господина Кинугасы?
— Нет, мой сын живет в другом месте. Это я…
Договориться о встрече оказалось просто, и в условленный день старый режиссер ждал меня у подъезда огромного отеля. Рядом с толстым, сердитым швейцаром Кинугаса казался маленьким и тщедушным. Черты лица, круглые и мягкие, делали его похожим на европейца, но орлиный нос грозно напоминал о том, к какой нации принадлежал старик. На носу красовались большие, неудобные и круглые очки, какие носили в начале века. Они наводили на мысль о том, что их хозяин неспроста продолжает столетнюю моду. Впрочем, я сразу забыл об очках, удивленный взглядом их обладателя.
Во взгляде Кинугасы не было стариковской жесткости и недоброго прищура. Сквозь старинные очки на вас смотрели наивные, удивленные глаза подростка, и казалось, тяготы жизни так и не коснулись его…
— Давайте зайдем в этот китайский ресторан! — предложил Кинугаса после обмена приветственными комплиментами, — там и поговорим.
В ресторане он с довольным вздохом уселся на мягкий стул и, немедля, начал рассказ.
— Итак, я родился в Киото восемьдесят лет назад, мой отец был самураем, — быстро заговорил он, прищурив один глаз, а другим с интересом рассматривая расписную китайскую чашку, стоявшую на столе. Фразы рождались одна за другой и с готовностью укладывались на бумагу, словно старик рассказывал кому–то свою биографию каждый день.
— Как и большинство братьев по классу, — говорил Кинугаса, — мой отец был очень беден. Пасынки феодализма, нищие дети дворян–многоженцев, самураи были слишком многочисленны для того, чтобы их могло прокормить новое буржуазное государство. Судите сами: если в необъятной России на сто тридцать миллионов тогдашнего населения приходилось меньше миллиона потомственных дворян, то в маленькой Японии их было в два с половиной раза больше, и это при тридцати пяти миллионах общего населения страны! Каждый шестнадцатый японец гордо именовал себя самураем! Пришедший к власти расчетливый буржуазный класс лишил их денежных пенсий, а государственный аппарат не смог впитать самурайский океан. Так образовался новый слой людей, обладавших некоторой культурой, кровно связанных с прежней властью — и не нашедших места в новой государственной структуре. Это были люди "на переломе", японские разночинцы…
Многие из них становились учителями, врачами, почтмейстерами. Ко времени моего рождения отец служил мелким чиновником. В мечтах он успешно боролся с бедностью и удовлетворял ущемленное самолюбие: каждый раз, когда у него рождался сын, отец торжественно записывал в семейной книге, кем обязан стать младенец в будущем. Моему старшему брату предписывалась карьера дипломата, среднему приказано было стать генералом, ну а мне — адмиралом… Ни одному из тщеславных желаний отца не суждено было сбыться. Его морально сломило то, что в юности я ушел из дому и стал артистом…