— Паша!
— Ну?
— Заткнись. Так что, не скажешь?
— Скажу. Но чуть позже, чуть попозже.
— А сейчас не желаешь? — Шаланда был любопытен и нетерпелив, как ребенок, которому пообещали игрушку, но день рождения будет только завтра, а игрушку ему хочется уже сегодня.
— Не могу. Я тем самым толкну тебя на рискованные и необдуманные действия. У меня одна только просьба — о нашем сговоре в твоем кабинете никому ни слова. Самым надежным и цепким твоим сотрудникам — ни слова!
Прокололся Пафнутьев и сразу, в ту же секунду, понял, что прокололся. И крякнул с досады, и чертыхнулся, и застонал от бессилия, невозможности что-либо исправить. Не надо бы ему, не надо бы произносить слово «цепкий» — совсем недавно именно это слово прозвучало в устах самого Шаланды, когда тот говорил о Вобликове. По молчанию в трубке Пафнутьев понял — подсек его Шаланда, догадался, и заворочалось что-то в его громоздкой душе, напряглось.
— И самым цепким, говоришь, тоже не надо? — медленно проговорил Шаланда.
— Я же сказал — никому.
— Иначе — утечка? — продолжал соображать Шаланда, тяжело, но в правильном, в правильном направлении, и Пафнутьев с сожалением это сознавал. Что делать, прокололся.
— Хочу попросить, Шаланда, еще об одном важном деле, чрезвычайно важном. — Хитрый Пафнутьев знал, чем сбить Шаланду с мысли.
— Ну?
— Меня интересуют самые малые нарушения законности и правопорядка, самые невинные преступления, не говоря уже об особо опасных, которые будут происходить в районе тупика девятого номера трамвая. Там недалеко городская свалка, но она вскоре закрывается, поскольку новые русские облюбовали рядом неплохую рощицу с лесными озерами.
— А что там?
— Чует сердце, — горько сказал Пафнутьев. — Болит по ночам, давит в груди... И каждый раз перед мысленным взором возникает тупик девятого номера трамвая. Представляешь?
— Нашли там сегодня человека...
— Труп?
— Почти. Еле дышит. Нахлебался какой-то гадости.
— Сам или помогли?
— Если выживет, я у него спрошу. Мои ребята установили личность... Некий Калашников Федор Петрович. Больше полсотни мужику. Связался с его родственниками... Вчера у него была машина, совсем новая... А сегодня при смерти... Если и выживет, как сказали врачи, немного он вспомнит из своей жизни...
— В тупике девятого? — механически повторил Пафнутьев.
— Между свалкой и новыми русскими есть лесок... Вот в этом леске, на обочине... В траве...
— А сейчас этот Калашников в больнице?
— В городской. Позвони своему Овсову, он тебе все доложит. Заодно нальет, если попросишь, — усмехнулся Шаланда и положил трубку.
Странными и непредсказуемыми бывают извивы и перемены человеческого настроения. Пафнутьев мог, мог все-таки без больших душевных колебаний и сожалений выпить где угодно, далеко не всегда даже спрашивая, что ему наливают. Конечно, была в этом и природная хитрость, поскольку так уж сложилось, что человек, согласившийся выпить в новой компании, становился как бы своим, и люди готовы были доверчиво или, скажем, гораздо доверчивее, нежели до этого, отвечать на самые неуместные его вопросы. Он уже свой, он не продаст так нагло и подло, как это наверняка сделает человек, который пренебрег предложением выпить стаканчик-второй.
А потом, как ни странно это покажется для его профессии, была в Пафнутьеве какая-то расположенность к людям, и это сразу чувствовалось. Не только из сатанинского лукавства он мог пить с незнакомым человеком, вовсе нет, он много раз ловил себя на том, что ему просто хочется выпить с этим вот мужиком, которого видит первый и последний раз в жизни.
Все это так, все так...
Но какая-то неуправляемая волна гнева, злости, обиды накатывала на него после самых милых, можно сказать, слов — когда именно этой слабостью его и попрекали. Даже не то чтобы попрекали, а напоминали о ней, может быть, даже сочувствующе, дружески, с усмешкой, может быть, даже с одобрением, но напоминали. Вот сказал только что Шаланда, что, дескать, нальет тебе Овсов, если попросишь, и Пафнутьев окаменел от обиды. Шаланда давно уже занялся своими делами, давно уже из пафнутьевской трубки неслись частые короткие гудки, а он все еще сидел неподвижно и кулак его, лежавший на столе, побелел от напряжения.
Пафнутьев глубоко вздохнул, будто решаясь на что-то неприятное, но необходимое, нажал кнопку телефона, дождался непрерывного гудка и набрал номер.
— Слушай, Шаланда... Овсов мне нальет, даже если я у него и просить не буду, нальет всего, что у него найдется в тумбочке. А тебе, Шаланда, он не нальет, даже если ты в его кабинет войдешь на коленях или на своем брюхе вползешь, понял? И единственное, чего ты, Шаланда, можешь от него дождаться, так это нашатырного спирта под нос. И не только от Овсова. Понял? Спрашиваю, понял?
— Понял...
— Тогда будь здоров. — И Пафнутьев положил трубку. Звонок раздался минуты через три — именно столько времени понадобилось Шаланде, чтобы прийти в себя и понять, что произошло.
— Паша, — сказал он негромко, — ты не имей на меня зуб, ладно? Я исправлюсь.
— Ох, Шаланда, — выдохнул Пафнутьев и почувствовал — отпустило, отпустило. И только по одному этому выдоху понял Шаланда, что прощен. — Проехали, Жора.
Пришел Андрей с длинным списком машин, которые вчера подъезжали к конторе Сысцова. Напротив каждой стояла фирма, которой принадлежала машина, и даже номер телефона. Все они были известны, все зарегистрированы. Были и частные машины, они тоже принадлежали людям, установить которых было нетрудно, — фирмачи, банкиры, оптовики.
Но, просматривая записи телефонных разговоров, которые вел за вчерашний день Сысцов, Пафнутьев наткнулся на коротенький перебрех, который сразу привлек его внимание. Выловить из вороха именно эту запись было нетрудно. Когда речь шла о суммах, тоннах, поставках, Пафнутьев эти записи сразу откладывал в сторону, это были деловые звонки. Он искал разговор или откровенно угрожающий, или же затаенно ласковый, с неопределенными намеками, со странными напоминаниями о чем-то известном только собеседникам, о чем вслух при посторонних они сказать не могут. Вот такая запись и обнаружилась в потоке слов, которые произнес вчера Сысцов, которые ему пришлось услышать...