— Абцуг.
— Док?
— Я люблю тебя, Абцуг.
— Я знаю, Док.
Они проехали мимо освещенного похоронного зала местного морга — «О, смерть, где твое жало?». Нырок! Под переезд железной дороги на Санта Фе (Святой веры) — «Держи все время на Санта Фе».
— Ах, — вздыхал доктор, — я люблю это, я так это люблю…
— Угу, но это мешает мне вести машину.
— El Mano Negro[1] ударяет снова.
— Ага, Док, ладно, но мы разобьемся, и моя мать подаст на тебя в суд.
— Верно, — говорит он, — но оно того стоит.
За довоенными мотелями, оштукатуренными и покрытыми испанской плиткой, на западной окраине города они въехали на длинный низкий мост.
— Останови здесь.
Она остановила машину. Док Сарвис глядел вниз, на реку, на Рио-Гранде, великую реку Нью-Мексико, на ее темные воды, сияющие в отраженных облаками огнях города.
— Моя река, — произнес он.
— Наша река.
— Наша река.
— Давай поплывем по этой реке.
— Уже скоро, скоро. — Он поднял палец. — Слушай…
Они прислушались. Река внизу бормотала что-то, словно обращалась к ним: пошли, поплывем со мною, доктор, через пустыни Нью-Мексико, вниз, через каньоны Биг Бенда, и дальше, дальше, к морю, туда, к Карибскому заливу, где юные сирены свивают свои венки из водорослей на твою лысую голову, о Док! Ты здесь? Док?
— Поехали, Бонни. Эта река усиливает мою меланхолию.
— Не говоря уж о твоем чувстве жалости к себе.
— Моем де жа вю.
— Ага.
«Mein Weltshmerz»[2].
— Твою Welt-schmaltz[3]. Ты же так любишь ее.
— Ну-у… — он вытащил зажигалку, — кому до этого есть дело?
— О, Док. — Глядя на реку, продолжая вести машину, следя за дорогой, она похлопала его по колену. — Не думай больше обо всем этом.
Док кивнул, поднося раскаленную спираль к кончику своей сигары. Мерцание зажигалки, мягкие огоньки приборной панели придавали его большой и костистой, лысой, но бородатой голове вид сильно поношенного достоинства. Он был похож на Яна Сибелиуса — с кустистыми бровями и бакенбардами, в полном расцвете своих сорока лет. Сибелиус дожил до девяноста двух. У Дока было впереди еще целых сорок два с половиной.
Абцуг любила его. НЕ слишком, быть может, но все же достаточно. Она была крепким орешком родом из Бронкса, однако, когда нужно, умела быть сладкой, как apfelstrudel[4]. Этот ее классический резкий голос мог иногда сильно действовать на нервы, когда она была раздражена, однако поцелуй, или конфетка, или легкий щелчок могли обычно растопить самый ледяной ее тон. Ее язычок, язвительный, как у гадюки, был все же сладким (думал он), как Моген Довид[5].
Его мать тоже любила его. Конечно, у его матери не было выбора. Именно за это ей и платили.
Его жена когда-то любила его, больше, чем он заслуживал, больше, чем требовала реальная жизнь. Если б у нее было достаточно времени, она, быть может, переросла бы это. Их дети уже выросли и были на другом конце континента.
Самые милые пациенты Дока тоже любили его, но не всегда платили по счетам. У него было несколько приятелей, несколько закадычных друзей по Демократической комиссии округа, с которыми он играл в покер, несколько собутыльников из клиники Медицинского института, пара соседей на Высотах. Ни одного близкого. Немногих его близких друзей вечно куда-то посылали; казалось, они редко возвращались, и их привязанности слабели, становясь не прочнее паутины их переписки, которая ветшала и увядала.
Поэтому он был горд и рад, что рядом с ним была в эту ночь такая чудесная медсестра и сердечная подружка; а их черный автомобиль поднимался тем временем на запад под розовым мерцанием особенной атмосферы этого города, присущей только ему одному, за последние станции Тексако, Арко и Галф, мимо последнего бара Вэйгон Вил, в распахнутый простор пустыни. Он был благодарен Бонни.
Высоко на западном плато, возле потухших вулканов, под сверкающими, сияющими ослепительным блеском, звездными небесами, они остановились среди беззащитных рекламных щитов со стороны автодороги. Время выбирать очередную цель.
Док Сарвис и Бонни Абцуг оглядели их. Так много, такие они все невинные и легко ранимые, выстроились стройными рядами плечом к плечу вдоль дороги, радуя взор. Трудно выбрать. Может быть, военный?