Да, разному люду нужны разные слова. Она готовила их, оттачивая фразу, полируя слог, ставя голос. Каждому — свое: коротко, но пылко и внятно, и ничего лишнего!
И она, повязав голову красной косынкой, хрипло кричала с телег, с платформ поездов и авто — рабочим, крестьянам, солдатам — вскидывая над собой гневный кулачок: «Братья! Сколько сил человеческих отдано на возведение церковного великолепия на Руси, а вокруг этого колокольно-радостного, каменного и белого, отороченного и повенчанного золотым, — убогая чернота хат, крытых соломой и камышом, дремучая безграмотность, беззаконие, нищета, голод, мор и безысходность!..»
И она, убирая непокорный локон с высокого ровного лба, поблескивая влажными губами, проникновенно, воркующе и волнительно вещала с университетских кафедр и с бревенчатых импровизированных трибун на маевочных опушках — нигилистической интеллигенции и поэтическому студенчеству: «И вот, господа, человек российских солнечных полей, изумрудных кущ и синих рек, рожденный свободным и на день забывший о религиозном гнете, вошедши по традиционной обязанности в храм, сразу чувствует себя в нем раздавленным, униженным, покорным. Он, гордый, благородный русый богатырь, вмиг ставший подлым червем, забывает природную, первозданную картину окружающего мира, замещаемую чуждыми картинами нездешнего космоса, палестинских солнц и ликов…»
Каждому — свою правду, которая сливалась в правду единую, доведенную до нее партией и пропущенную через ее маленькое, но крепкое сердце.
Каждому…
А себе? Ведь если все ежеминутно знать и понимать — как ни парадоксален вопрос — то чем жить? А рядом с уверенным и убежденным человеком… вопрос возносится в квадрат.
Но — счастье! Ее всезнание разбивалось об Ивана, очарованного Революцией — такой эпитет привязала она к любимому человеку, взамен рациональных, безжизненных приговоров: «уверенный», «убежденный»… Сотворила образ-глыбу и билась об него, как глупая, радостная своей глупости птица, плача, ранясь и ликуя.
Да, многое понимала Марта, для многого видела объяснение, но каждый раз, глядя на Ивана, отрекалась от своего знания, чтобы еще раз удивиться, восхититься любимым человеком: «В чем огонь твоего сиюминутного взгляда, парень? В чем источник твоей вечной, канонической неколебимости в главном — того, чем ты живешь даже во сне? И откуда силы у тебя!..»
Не все она, конечно, знала, не все ведала… И там, где не понимала, ей приходилось пользоваться притворством. Но притворством не порочным, не криводушным, а вынужденным, лекарским, врачующим, которым пользуются любые проповедники, компенсирующим человеческую ущербность; ущербность, которая никогда не позволит червю сравняться с Богом, рабу — с господином. Впрочем, ни слова о Боге! Как ни одного хорошего слова о господине тому, кто восстал против рабства…
Нет, неприятности дня для Ивана не закончились. Подошел комендант лагеря с докладом:
— Товарищ уполномоченный, чернец опять набедокурил.
От всего прежнего монастырского воронья здесь, в лагере, остались несколько послушников, служивших теперь в подсобных: кто конюхом, кто истопником, кто в прачечной… «Бедокур», которого имел в виду комендант, был из них: неопределенного возраста мужчина, прозванный в отряде чернецом — не за сан, которого не было, а за облик. У него был пронизывающий взгляд из безобразной густоты лицевой растительности — как разбойничий выстрел из колючих кустов, к тому же бывший послушник упрямо носил не полагавшуюся ему рясу, по слухам, снятую с одного из расстрелянных монахов. Этот свихнувшийся «чернец», ходивший еще недавно в помощниках у звонаря, заготавливал сейчас топливо: ездил на подводе в лес, привозил оттуда уже готовые дрова, складывал в поленницы. Таким образом, видели его только утром и вечером. Тихий и безобидный вначале, в последнее время чудить стал: то убеждал красноармейцев «не убивать, не воровать, не поклоняться мамоне», то хозяйственников призывал, указывая на лес, «уходить от Антихриста в тайные скиты…»