Софист остановил свой сумбурный хмельной спич, заглядевшись на проходившую мимо даму. Анатолия всегда удивляла способность приятеля влюбляться, что называется, «на лету». Софист мог, по его собственному признанию, в течение каких-нибудь пяти секунд промечтать, прожить целую жизнь с объектом своего мгновенного восторга — от этого чудного мгновенья, через свадьбу, брачную ночь, рождение детей, до счастливой зрелости. Сейчас во взгляде Софиста можно было прочесть глубокую любовь к брюнетке с молочно-белым лицом, всю в розовых одеждах, ревность к ее кавалеру в джинсовом костюме, приобнимавшему подругу за талию, разочарование и горе невозвратной потери — счастливая пара покидала ресторан…
Софист горько вздохнул и продолжил:
— Словом, старик, «фил» упал в моих глазах, и вместе с ним многое остальное. Я понял, что мне не нужен ум, не нужна высокая софистика, а потребен мне всего лишь такой инструмент, как словоблудие и демагогия. Оказалось, «фил» — кретин, а мир прост, как пареная репа. Которая, разумеется, и не растет рядом с заумным психоанализом, этой ненастоящей икебаной — букетом из бумажных цветов. От этого мне немножко грустно. И от этого я говорю пошлости и ерничаю, прости, — он повернулся к подошедшему официанту: — Двести граммов «Белого аиста», дружище, и сразу счет, мы уходим…
10. Черный колокол
Чернеца приволочили на веревке, привязанной к конскому хвосту: не человек вовсе, а грязно-черный куль с торчащими человеческими ногами, перевязанными у ступней. Ряса, задравшаяся на верхнюю часть ободранного, кровоточащего туловища, закрывала и мозговницу. Когда одернули полы, увидели темно-красный кусок — разбитую голову с вытекшим оком.
Но это был еще живой человек…
Человек открыл целый глаз, всмотрелся в того, кто стоял над ним. Пошевелил окровавленной, но целой рукой, сложил черные испачканные пальцы калеченой щепотью, медленно перекрестил и зашептал через разбитые губы, сквозь стон:
— Были и лжепророки в народе, как и у вас будут лжеучители, которые… введут пагубные ереси и…
— Ах ты, гнида поповская! — выкрикнул Иван и ответил полутрупу кукишем из своих пальцев. — На! Поколоколить хотел, контра, монах, жеребячье отродье? Сейчас поколоколишься уж!
— …отвергаясь искупившего их Господа, навлекут сами на себя скорую погибель… — продолжал окрещивать Ивана.
Иван рассвирепел, выхватил шашку у одного из красноармейцев, угрожающе замахнулся… Но чернец руки не убрал и продолжал шептать:
— …это безводные источники, облака и мглы, гонимые бурею… им приготовлен мрак вечной тьмы…
Вжик! — и нет руки выше локтя, упала рядом. Шашкой Иван владел лучше, чем револьвером.
Закричал, но не чернец, а Иван, обрызганный кровью:
— Скорей, мать вашу!..
И закружился вокруг жертвы, размахивая шашкой, как шаман дубиной, не решаясь ударить еще раз, выкрикивая приговор:
— Пользуясь чрезвычайными полномочиями по пресечению контрреволюционных проявлений!..
Но от сильного волнения потеряв способность внятно формулировать мысль, вдруг замолчал, как споткнулся, и только знаками призывал чоновцев к действиям.
Подтащили к треноге, приподняли, вложили голову в петлю, подтянули переброшенную через рогатку венца веревку. Налегли: раз, два, три — как корабельщики на парусный канат. А веревку-то, на которой сюда приволокли, в возбужденной спешности с ног не сняли — и повис чернец колоколом: полы рясы раздуты гигантским шеломом, связанные белые ноги болтаются, как било с хвостом. Дерни — сейчас зазвенит!..
— Бог ты мой!.. — прошептал комендант. — Чисто колокол! — и тайком от Ивана перекрестился.
Красноармейцы, потрясенные, стояли смиренным полукругом, задрав головы с выпученными от ужаса глазами.
Иван, уже обретший дар речи, торжественно зачеканил, вскинув подбородок, глядя на изуродованное мертвое лицо, качающееся под вершиной треноги:
— Именем революции!.. За контрреволюционную деятельность, за конкретный саботаж, проявившийся в попытке порчи республиканского имущества, поджога!..