— Сог… гласен, — язык у Анатолия стал заплетаться, — согласен. Мне и так понятно, что звериная это градация… И я с ней категорически не согласен. Так можно все оправдать: придумай себе удобную градацию — и живи, делай, что хочешь. Ты человек, а другие — нелюди, с ними можно вероломствовать, на них можно паразитировать.
— Стоп-стоп!.. — Борис хлопнул ладонью по столу. — Все! Остаемся при своих мнениях. Но все же и там, и сям должны быть общие этические признаки… Да они не просто должны — они есть! На этом можно найти точки соприкосновения и мирного существования, как социализм с капитализмом. Это отношение к малолеткам, к матери, к…
Борис завертел черными ладонями, не зная, как посолиднее и поточнее сформулировать «признаки», его тоже путал сильный хмель. И, махнув рукой, продолжил про «Свистуна-поляка»:
— Сучье мясо рано или поздно наружу выходит. Эти самые злые, и даже с невинным народом беспощадные: на зону не хотят, а работать уже не могут. Вот и шакалят в одиночку… Такие и на мокруху пойдут, чтобы след замести. Короче, без понятий. Беспредельщики, шакалы. Вообще, беспредельщики сейчас честную братву теснят, да!.. — он приобнял Анатолия: — Повезло тебе, братишка, что я здесь сегодня. Ты ведь его в угол загнал. А в углу и антилопа как лев, вот он и размахался. Да вы оба как антилопы-гну были, горем загнутые, в углы загнатые… Наверх я к тебе поднимался, случайно, в шашки поиграть, если не спишь. А кочерга всегда при мне, ты не думай чего. Как посох путешественнику, на всякий случай.
— Да я и сам бы… — пьяно хорохорился Анатолий.
— Ладно, ладно, молодец, — похлопал его по плечу Борис, — сразу видно… Здорово ты ему по объективу оборотку дал! У меня к тебе просьба. Пусть это, — он качнул головой за спину, — останется между нами. Я его проводил, а харчки его клюквенные затер. Все шито-крыто… Касса цела, ничего не украто, а царапину твою под рубахой не видать, до свадьбы заживет. Лады?
— Что значит «клюквенные»?
Борис рассмеялся:
— Если непонятно что из моего базара, значит это феня, язык такой, рыбий. Я думал, ты немного разумеешь. Щас же многие по «фене» ботают, только того не сознавая. А как иначе — мильены народу через лагеря проперлось в свое время, там и наблатыкались.
— Почему «феня»?
Борис опять хохотнул:
— У нас один малахольный, доходяга из политических, шумел, что жиды все придумали: шахер-махер, ксива, халява, малина, бан, шара — на звук даже слышно. И «пацан» тоже. Да и само «блат»… Одесса-мама, короче. Оттуда вся классика.
— А как будет «нож»? Бл… блудка?
— И блудка, и пика, и перо… Ага… Еще — булат, иголка, кесарь, секира… Ну, там — литовка, миска, финяк… Правило, пырялка, соха, свинокол, скоба… Это уже наше, суконное. Да нашего — большинство. Нечего все наши заслуги евреям приписывать. Мы тоже не лыком шиты.
— Обещай, что Кима не тронешь за это, — перебил Анатолий. — Ты ведь его тоже в угол загнал, можно сказать… Загнул, как лев антилопу-гну.
— Да нужен он мне! Сам сгинет. Трупный ген ему жить не даст.
— Обещай!
— Лады.
13. Гайдамацкая медаль
— Прости, Марта!.. Погорячился… Как в этой жизни нормальным остаться? Не знаю… Не вижу выхода… Знаю, но не вижу!.. Еще не вижу… Но верю! А что остается делать?.. Только верить… Вот мой тебе наган, возьми. Возьми, как талисман тебе будет. А мне свой маузер отдай… Да не бойся, что ли, не насовсем! Тоже… оберег мне… загадал… Должок свой тебе сегодня уж вернул… Как они Жанну д… Галилео и прочих… Одной сволочью меньше… Сколько их еще? Где взять силы? Не знаю…
И поцеловал горячо и еще что-то безумное бессвязно шептал на прощание, идя рядом с бричкой, с опаленными ресницами, плюя на тряпицу и отирая лицо и кожанку от запекшейся крови…
Конец лесной дороги. Кажется, прошли самые опасные версты. Впереди, с одной стороны тракта, показались деревенские крыши, а с другой, за перелеском — пологий берег реки. Скоро оживленная росстань, а там до города совсем немного. Успеть бы дотемна.
За что вчера ругал ее Иван, казалось, готовый убить? Некуда было выплеснуть раскаленный шлак из своей обожженной зноем души? Ведь прекрасно знает, что Марта не иудейка, а выкрестка — перешедшая в христианство еще в одесском приюте, куда попала после погрома девятьсот пятого года. Вот когда она отреклась от «своего», как требовал вчера разъяренный Иван, любимый ею человек — задолго до того, как отрекся он…
В Мартиных документах все стало приемлемо по части вероисповедания, которого, на самом деле, в душе, уже не было никакого — безбожная пустошь, с чахлыми кустиками дырявой зелени, побитой пагубным смерчем и лишь слегка одухотворяемой теплым дождем традиций местечка, где проходило детство… Разбитная юность — угар, давший хоть какую-то уверенность в себе, империалистическая война — уход от трясины, осененный долгом (не прав Иван — и в ней тогда, как и сейчас, было чувство долга!), а следом — вспышка надежды — революция!