Мы вышли из вокзала и вновь очутились перед той знакомой уже театральной декорацией, главной приметой которой была необыкновенная наполненность, телесность, я бы даже сказал — «обставленность» (так бывает обставлена квартира), а также необыкновенная вещественность. Но предметов как таковых не было. Все сияло прозрачностью, и она усиливалась, как будто поднимались газовые легкие занавеси. Это была прозрачность непостижимым образом духовная. Мы понимали, что это прозрачность, проистекающая из тех неожиданных вещей, что нас ожидают и потому не смогут удивить. Мы знали, многие из нас сказали бы скорее, что это прозрачность, проистекающая из неожиданных вещей, нам приготовленных, которые нас, однако, не удивят, мы знали, что это именно так и следует выразить, именно так, а не так, как мы это видели, но мы не могли решиться и потому не могли быть счастливыми настолько, чтобы светиться. Мы долго не знали — впрочем, что значит «долго» во сне? — откуда эта прозрачность нам знакома. В конце концов нам пришло в голову, что мы знаем ее по прогулкам в тех французских парках, рациональная регулярность которых постепенно, по мере нашего в них углубления, набухает, точно некое сонное воспоминание. Это подобно тому, как если бы молочно-стеклянная крышка стола медленно загоралась радугой — и какая же это прелесть! И я невольно переношу это разноцветное чудо на очарованность, схема которой — да, схема! — совершенно иная, очарованность, что я испытываю, решившись представить себе печальный круг, переходящий в капризную спираль. В конце концов парк разбежался по лесам — так что мы даже не смогли сказать, где и когда началось это бегство; оттуда же он набросился на вольную природу, подобно захватчику, который немедленно ассимилируется теми, кого он покорил. И он превратился в хаос, то единственно божественное, что еще осталось в сотворенной природе. Мы поняли, что эта прозрачность есть не что иное, как сумбурное сосуществование разнообразных плавно перетекающих друг в друга порядков.
Мы чувствовали, что тоже стали прозрачными. Сколько ни было огоньков, приготовленных для нас неразборчивым созидателем взаимоотношений между нами и тем, что существует помимо нас, каждый из них сумел проникнуть в наши тела. Так давайте же следовать за этим созидателем, ибо сейчас — именно та минута, когда мы не стыдимся подчиняться. Мы шагали вдоль колоннад. Он тек вдоль них, причем очень быстро, и вместе с ним текли шум и сутолока вокзала. Он тек не только в определенном направлении, но еще и к определенной цели, которая, однако, была от нас сокрыта. (Он давал нам понять, что сокрыта до поры до времени.) Нельзя было выразить это иначе, чем словами, что он на ходу преображается в движение и шум совершенно иного качества. Мы угадали гораздо раньше того момента, когда он закончил свое преобразование, чем именно он станет. Мы угадали это скорее по его замыслу, чем по постепенно протекающему преобразованию. И действительно, мы и оглянуться не успели, как он разразился роением огромного количества студентов. Так же, как еж, свернувшийся клубочком, разражается ежом, ощетинившимся колючками. Студенты все как на подбор были в студенческих мундирах. На них красовались белые фуражки с черными козырьками, а над козырьками золотились шнурки. Поскольку студентов было так много, что они составляли нечто вроде монолита, и поскольку все они были одного роста, то эти шнурки сложились в ровную, золотую, на удивление непрерывную полосу. Я немедленно назвал ее золотым веком.