Между ними быстро перемещалась тень П.С. Я мог с уверенностью предсказать, что она не испугает меня. Это было торжественное богослужение в честь нашего неотвратимого расставания. Неотвратимость расставания создавала вокруг тени П.С. особую ауру, в которой — словно созвездия на Млечном Пути — мерцали имена Бельтрам и Квайде. Я не знал, что они означают; они были знакомы мне; я не знал, откуда, не знал, почему; меня это не волновало. На это не было времени. У меня не было времени озаботиться этим, потому что роение — смотри выше — происходило оттого, что студенты носили в университетскую трапезную тарелки с супом. Они делали это по приказу тени с изящной шпагой. Мне сразу вспомнились маркизы Великого века. Мне подумалось, что вокзал переходит в университет точно так же, как французский парк переходит в вольную природу. А еще мне подумалось — и я на некоторое время остановился на этой мысли, — что моя аналогия с французским парком возникла не просто так (еще тогда, когда я вышел с вокзала). Я почувствовал приятную гордость, осознав вдобавок, с какой смелостью соотношу я со словом «шпага» нечто такое (выдавая это за логическую цепочку), за что любой гимназист-восьмиклассник получил бы неуд на экзамене по логике. Но я же сплю! Переход вокзала в университет оказался настолько абсурдно-суверенным, что возражать не хотелось. И суверенитет этот был таким возвышенным, таким торжественным, как будни в полседьмого вечера, когда подземка превращается в людоеда-бонвивана, вокзал перед Военным училищем — в преддверие ада в храмовый праздник, внезапная любовь уподобляется тетиве лука, натянутой с таким напряжением, что она позабывает о стреле, ради которой, собственно, и была натянута; и когда города простирают друг к другу облаченные в броню, брызжущие искрами руки, образующие небосвод над несметным множеством забытых Богом деревень, лесов, прудов и долин, над одинокими людьми, заблудившимися в сумеречном междуцарствии; и когда сбитые вместе толпы звенят, как металлическая полоска, вибрирующая в тисках.
А еще мне пришло в голову, что я остался кое-что должен. Я пытаюсь отыскать свой долг, я взволнован. Он медленно всплывает из глубин чего-то молочно-белого и плавного. Теперь я знаю, какой долг числится за мной уже довольно давно. Я пообещал кому-то — вот только кому? — поведать о студенческих фуражках нечто такое, что сразу бы объяснило, как именно они выглядят. Мой долг сказать: это фуражки для гольфа. Итак, он выплыл из глубин чего-то молочно-белого и плавного. Это оказался пар, поднимающийся над тарелками с горячим супом. И этот пар, собирающийся в непоседливые, кудрявые и дрожащие клубы, и есть самое истинное из всего того, что я здесь вижу. Мало сказать, что он и есть самое истинное; не будь его, все бы тут рассыпалось; он являет собой некую плотницкую скобу, которая поддерживает кровлю моего сна. Со всех тарелок ниспадают вьюнки на коротких стебельках, вьюнки мраморных муранских скал. Они быстро множатся. Теперь я будто бы очутился в замке Спящей Красавицы. Цветочные, точно наполненные ветром занавеси внезапно сдвинулись над П.С. Предполагал ли он, что влечет меня за собой? Разумеется, я был грузом на его ногах, весившим не больше паутинки. Не знать о ней куда проще, чем отдавать себе в ней отчет. Однако же этот парадокс нисколько не ущемляет ее право на существование. Во мне промчалась огромная жажда, промчалась, точно гальванизированная змея, и мы, взявшись за руки, повернулись лицом ко всем тем паутинкам-диктаторам, которым мы подчиняемся в вечном самообольщении, что легко разорвем их, легко — как пряжу фей, пряжу такую нежную, такую тонюсенькую, что она не годится даже для одежды сказочных героев. А между тем из нее можно смастерить даже водолазный скафандр!