— Разрешите узнать, доктор, как обстоят дела в восьмом номере?
— В восьмом номере пожар, — ответил он, старчески хихикая, вытянул перед собой палец и прикоснулся к моей груди.
— Я знаю, — сказал я, ибо мне не только показалось совершенно естественным, что в восьмом номере пожар, но я даже увидел его своим внутренним взором, как если бы именно слова доктора и разожгли пламя; это была памятная плита, усеянная пестрыми язычками огня, которые стегали Элю, лежащую посередине, словно искусно изготовленная клумба с нарциссами и тюльпанами на Карловой площади. Тюльпанами были язычки огня, которые облизывали ее, не нанося никакого вреда.
— А если вы знаете, — захихикал он, — то вам известно также и то, что она только прикидывается, будто у нее жар. Чтобы оправдать своего морского конька, свой фетиш, с которым она не расстается и с которым играет.
— Я знаю, — сказал я, увлекшись яростной битвой, что разыгралась между его жестоко ухмылющимся ртом и печальным сочувствующим взглядом.
— Я знаю, — продолжал я, приблизившись к нему вплотную, — что это ангел в женском обличии, на которого Бог не обратил еще свой взор, и что ее болезнь — это совсем другое.
— Вы словно читаете мои мысли! Да, ее болезнь — это другое, но Бог, который отнюдь не всеведущ (что за клевета!), уже прослышал об этой женщине. Когда у Него выдастся свободная минутка, Он заметит ее, вот увидите.
— Профессия врача — это прекрасная профессия, — ответил я и тем самым, не желая того, ушел в сторону от предмета нашей беседы, ибо как раз в этот момент жестокость начала перемещаться от рта врача в сторону глаз, а печаль взгляда — в сторону рта, где накапливалась. — Благодарю вас, — сказал я, поклонившись, и продолжал взбираться по ступенькам.
Однако, оглянувшись, я заметил, что он следует за мной, семеня и отдуваясь и при этом маня меня пальцем. Я остановился и шагнул ему навстречу. Но теперь он сделал пальцем отрицательный жест и, вытянув тощую старческую шею, просипел:
— Passen sie nicht auf, das will nichts heissen, через пару дней она поправится.
Эта комната была совсем иная, чем на Афинской улице. Обивка мебели однотонная, стены голые. Почти как в монастырской келье.
Таково было ее внешнее убранство. Но средоточие комнаты, или скорее ее внутреннюю оболочку, представляло собой нечто такое, в чем я тут же распознал ее иную, истинную сущность, и это нечто в точности соответствовало картине, которая возникла у меня в мозгу, когда доктор сказал: «В восьмом номере пожар». Однако же такое восприятие комнаты, пускай столь же реальное, как и она сама, рисовалось лишь тому взгляду, который, как я понял, был дан мне лишь на очень короткое время. Мои глаза видели только яркий белый свет — и ничего, кроме света, в котором утопало все (пестрые язычки огня, лижущие Элю, которая лежит среди них) и который как будто обращался ко мне с непонятными словами — смысл коих мне, однако, не был чужд, — и слова эти означали на обычном языке «сон об уверенности, что я не сплю». В остальном, впрочем, за окружающим наблюдали мои истинные глаза, я заметил в головах Элиной кровати лампочку с абажурчиком из шелковой бумаги. В белом конусе света виднелись Элины голова и руки. А еще — голубой бланк телеграммы и высохший морской конек. Несмотря на все попытки освободиться, Элины голова и руки не могли покинуть пределы конуса. Свет не то чтобы преследовал их, он просто поместил их в свои границы — из любви к ним.
— Ты вырвалась от них, Эля?
Ни слова; поскольку я все-таки посмотрел на этого засушенного конька, лежащего поверх белого покрывала рядом с телеграммой (а как было на него не посмотреть?), Эля, которая играла с ним, сказала, точно арфа пропела:
— Это он, понимаешь?!
(Это «понимаешь?!» в тот вечер она произнесла еще много раз. Она говорила это слово с интонацией, мне знакомой. Это было «понимаешь?!» тех умирающих, которым выпала милость узреть чуть раньше, чем яркий свет полностью поглотит их, и которые поэтому прощаются так легко и без злобы к живым.)
Я рассказал ей, что нашел его еще тогда.
— Нехорошо рыться в чужих вещах, — сказала она, улыбнувшись. — Однажды я увидела его в аквариуме. Он плавал сверху вниз, сверху вниз. Одновременно и лошадиная голова, и знак вопроса. Знак вопроса, которому нет покоя: сверху вниз, снизу вверх — непрерывно. А потом я отыскала в какой-то лавочке вот этого — засушенного. Я все вспомнила. И купила его. Это мой фетиш.