— Невеселая у вас жизнь, — сказал я. Чем дольше он говорил, тем лучше я его распознавал, внимательно и неспешно наблюдая за ним, и хотя его слова складывались во фразы, повествующие о ситуациях совершенно невероятных и ненатуральных, я понимал, что сами по себе эти слова вполне уместны, и мне казалось, что стоит эти фразы несколько перестроить, перестроить совсем чуть-чуть, как возникнут картины истинной жизни, которые пока кажутся фантастическими именно из-за неверно построенных фраз, хотя сами по себе эти картины реалистичны до мельчайших деталей. И еще я понял, что такая полная страсти жизнь возможна, хотя страсти в нее вложено столько, что любая ее частица предстает перед вами, точно исковерканная судорогой, — и это несмотря на то, что живущий такой жизнью выбрал для себя всего лишь роль зрителя и критика. Впрочем, разве критик не столь же страстная натура, как творец, с той только разницей, что он создает нечто, исходя из ценностей, уже однажды сотворенных? Мне, однако, казалось, что Черному чего-то недостает. Так как в его характере был заключен некий нарциссизм и так как, пусть сам того не сознавая, он был открыт для чьей угодно любви, в каждом из своих обличий он нуждался в некой прочной опоре, или основе. Ему нужно было нечто такое, в чем он мог бы видеть свое собственное отражение — чтобы любоваться им или же мучить его. Когда я сказал ему об этом, он заметно смутился и нашелся с ответом только через несколько минут.
— Да, это мне еще предстоит преодолеть. Это, в частности, одна из причин, по которой я вас сюда позвал. А также — надеюсь — одна из причин, почему вы приняли мое приглашение.
Последняя фраза крайне удивила меня, и я не смог это скрыть.
— С первой же минуты, когда вы сюда вошли, — продолжал он, — я нимало не сомневался, что ради простого удовлетворения любопытства вы не предприняли бы авантюру, которая вполне могла оказаться опасной. Надеюсь, что и ваша ко мне симпатия…
Я не дал ему договорить.
— Нет, вы все никак не уйметесь! Кто вы такой?! Вот что для меня сейчас главное! Ибо я принципиально избегаю связей с людьми, которым ничем не могу оказаться полезным.
— Не будь я l’indifférent, — ответил он, — я назвал бы вас злым. Ваша фраза прозвучала двусмысленно — для меня, который уже обвинил себя в столь многих грехах, — добавил он иронически. — Но в данный момент вы можете быть спокойны. О, сколь далек я от того, в чем вы меня подозреваете! Насколько мало я хочу того, чего вы опасаетесь! Ее зовут Камила. Она осыпает меня дарами своей любви, как будто мечтает быть со мной даже тогда, когда я скрываюсь от нее в пространстве, к которому она из зависти относится с подозрением. А когда она спрашивает «Кто ты — днем?», меня так и тянет взять ее с собой, чтобы она всегда была рядом. Но я превозмогаю эту слабость. Ибо знаю, что она дорога мне лишь как воспоминание — вот здесь, в этой гостиной. Только здесь я ее люблю по-настоящему, только здесь, когда нас разделяют дни и городские кварталы, она — моя Камила, и я прижимаю ее к сердцу, тогда как рядом с ней я лишь с удовольствием гляжусь в нее, словно в зеркало любви, где отражаются мои красота, молодость, ледяная холодность моих слов и жестов, которые заставляют ее любить меня — якобы безучастного. Какое блаженство! Был у меня и друг. Но он сам совершил ошибку, требуя от нашей дружбы слишком многого. Правда, он не предполагал о существовании Камилы и не имел ни малейшего понятия, что вон в том шкафу — видите? — хранится хорошо знакомый вам реквизит: внешняя оболочка моего второго «я». О, сколь привольной и глубокой жизнью мог бы жить бок о бок со мной тот, кто знал бы обо мне все! Он стал бы мне другом в пороке и добродетели.