Итак, о сегодняшних европейцах XIV века. Они отстали и не знают, кто они, собственно, такие. Может быть, крокодилы; может, бананы; может, прибрежные скалы, которые неуклюжая рука, а скорее время и непогода, превратили в идолы; может, голое, черное, прямо стоящее «нечто», чьи белки глаз наливаются кровью при взгляде на гладь омута, осколок зеркала или острие копья, отполированное частым метанием; это недоверчивое и пугливое, но не изумляющееся «нечто», которое, смотрясь в зеркало, изумилось бы не больше, чем оно изумилось бы, если бы вместо того, что оно видит, увидело бы крокодила, банан или прибрежную скалу. Однако я их переоцениваю (если не недооцениваю), говоря, что порой они не знают, кто они такие. Тот, кто, будучи то тем, то другим, знал бы об этом, должен был быть европейцем двадцатого века. Ибо европеец века четырнадцатого то тем, то другим так или иначе является. Но, видимо, я их все еще переоцениваю (если не недооцениваю), наверное, они не являются, наверное, им это только снится. И еще шаг (когда речь идет о точности и праве, никаких усилий не жалко)… может, это все-таки сон, но нет, ведь если сон так запечатлевается в памяти, то что же нам называть бодрствованием?.. И еще одна, последняя, попытка взмахнуть нашим бодрствующим бессилием, чтобы подобраться хотя бы к границе величественных представлений тех живущих, для которых сны — это иная ипостась бодрствования (если только бодрствование не являет собой сон, хотя и чуть менее надежный), неотъемлемое владение и достояние, передающееся по наследству: может, они видят сны не только за себя, но за все человечество, свое человечество, подавляющее большинство которого, как вы знаете, состоит из мертвых?!
Я приближаюсь к самым сложным, самым ответственным перевалам через пороги, за коими наконец смогу уверенно противостоять друзьям, которых мало, врагам, которых еще меньше, и пурпуру ухмылок, имя которым — легион и до которых мне нет дела. Пишу я все это главным образом для того, чтобы никто не думал, будто я выдаю себя за героя. Когда я окажусь за порогами, кто поднимется против меня?
К простейшим порогам философским, к более значимым — как бы это выразиться? — к более значимым порогам общественным. Они гораздо важнее. Что касается первых, то достаточно попросить благосклонного читателя, пусть даже из легиона пурпурных ухмылок, не забывать о том, как я недавно убеждал его, что милость не находится в прямой зависимости от заслуг (а с учетом космических аналогий это касается и проклятий) и что поэтому, даже и без особой нужды, а только ради диалектического удобства, можно ввести определенную, но вовсе не бесконечную шкалу милости (проклятия). Тем самым мы упростим представление об эволюции милости (проклятия), ибо, во-первых, учтем количество видов внутри одного и того же рода (смотри выше), а во-вторых, учтем продолжительность существования. Например: негр менее проклят, чем белый европеец; белый европеец XIV века был менее проклят, чем мы; американский негр снискал меньше милости, чем его родственник из девственных лесов Конго.
Что же касается ответственности общественной, то вот как я надеюсь избежать непонимания между благосклонным читателем — ты откуда? — и собою: я знаю, к кому обращаюсь; но еще лучше знаю, что я этого недостоин. Путешествуя по железной дороге, я езжу лишь в салон-вагоне; плывя на пароходе, занимаю каюту с пробковыми перегородками, ибо не выношу промискуитета. Собственно, пассажирскими пароходами я пользуюсь в исключительных случаях, у меня есть собственная яхта; гостиницы? я не настолько богат, чтобы снимать в отелях-дворцах целые этажи, но при этом чувствую себя неловко, если мне выставляют счет за день меньше, чем с тремя нулями (справа); говорить о своих требованиях к одежде не буду, находя это верхом безвкусицы; достаточно сказать, что они весьма значительны; рестораны я считаю допустимыми — но обыкновенно ем в своем номере-люкс — только в том случае, если их пол в три слоя покрывают ковры, если посуда там из тяжелого серебра, если официанты и метрдотели вышколены настолько, что подают еду, словно танцуя иератический танец, если музыка в зале колышется неопределенная, с мелодией, дышащей тем сложным ароматом, что заставляет всех посетителей — даже если они и не успели пока отведать аперитива — воображать себя прекрасными. И т. д., и т. п. Что об этой исповеди думает пурпурная ухмылка, мне совершенно все равно; те, кто меня ненавидит (их я сосчитал бы по пальцам искалеченной руки), те, кто был привязан ко мне (бывают руки, как однопалые копыта), знают, что говорю я не для того, чтобы хвастаться, но чтобы передать степень своей цивилизованной испорченности, свою неспособность вернуться к цивилизации примитивной, даже если мне посулят за это гипотетический посмертный рай. Я воспротивился бы повороту вспять и по иной причине, а именно: если столько всего накопилось на моей совести, то это оттого, что я, как говорится, человек чувствительный, меня легко растрогать, и я даже могу прослезиться. Есть ли на моих руках кровь — не знаю; но был момент, когда и леди Макбет сомневалась в себе; впрочем, кровь на них есть хотя бы потому, что часто, вместо того чтобы попросту убить, я в решительный момент отворачивался, крича: «Только не кровь, только не кровь!» Для чего я пишу все это? Единственно для того, чтобы объяснить, какой ужасной была бы для меня жизнь вне цивилизованного человечества, какой неприемлемой, какой невозможной! Ах, вы только представьте себе: оказывается, кое-где еще встречаются людоеды! Да что там людоеды! Есть дикари, поедающие печеных мертвецов (мертвецов, погибших естественной смертью): их размолотые кости смешиваются с финиковой мукой! Есть матери, которые топят своих детей только за то, что верхние зубки у них прорезались раньше нижних! (Замечу кстати, что и в тех краях у матерей, убивающих своих детей, разрывается сердце. Если же они все-таки подчиняются закону — а ребенок, чьи верхние зубки прорезались раньше нижних, приносит племени несчастье, — если они все-таки подчиняются неизбежному, хотя и «с [разорвавшимся] окаменевшим сердцем», то это не значит, что они, подобно Ниобе, не пытаются умолить богов или склонить колдунов прибегнуть к той или иной уловке, причем не всегда безуспешно [это доказывает, что они способны настойчиво защищать свое дитя], поскольку у бакве порой, пускай редко, позволяется вместо злополучного ребенка утопить какую-нибудь его частичку — отрезанные волосики, ноготки и пр., — завернутую в его пеленки…)