Химера не выдержала испытания. Еще и из-за того, что проект был амбициозен, «слишком тяжел», как сказали банкиры, призванные на помощь другом Жоса Форнеро и быстро исчезнувшие. Издатель заупрямился. Он вложил в авантюру резервы Издательства, которому он даже продал за символическую цену в один франк свою квартиру на улице Сены. Он уберег от авантюры только дом в Лувесьене, и при этом нашлись друзья, упрекнувшие в этом Сабину.
Когда 15-го мая 1963-го года Жос Форнеро решил прервать публикацию «Наших идей», он счел делом чести не оставить неоплаченным ни одного франка долга, полностью выдать своим работникам зарплаты и компенсации. Но Издательство было обескровлено, а сам он, считавшийся человеком богатым, должен был в течение некоторого времени урезать свою собственную зарплату, о чем, за исключением г-на Фике, не подозревал никто из его сотрудников. Чтобы не получилось так, что авторы стали бы дезертировать с улицы Жакоб, издатель согласился на компромисс, условия которого он уже практически не мог обсуждать. Увеличение капитала внесло свежую кровь в ЖФФ, но Жос Форнеро уступил две трети своих акций. В июле 1963-го года акции распределились следующим образом: «Евробук», будучи уже распространителем Издательства, получил сорок процентов его капитала; «Сирано» — пятнадцать, и Дюбуа-Верье, арденский нотариус, близкий друг семьи Гойе, — еще пятнадцать. Жосу Форнеро остались тридцатъ процентов от созданного им дела и заверение в том, что он останется президентом и генеральным директором до тех пор, пока большинство в шестьдесят процентов будет продолжать оказывать ему доверие. Это была жестокая оговорка. Отныне его свобода зависела только от его успехов и от ловкости, с которой он должен был мешать своим акционерам объединиться, чтобы убрать его или навязать ему свою волю. В частности, на протяжении многих лет приходилось особенно внимательно наблюдать за теми пятнадцатью процентами, которые держал Дюбуа-Верье. Поскольку Бастьен Дюбуа-Верье, большой друг и крестный Сабины Форнеро-Гойе, был не бессмертен, судьба ЖФФ покоилась на равновесии эмоций, привязанностей, терпимости и хорошего управления, что постоянно держало издателя в состоянии тревожного ожидания. В любом случае, каждое из его решений о публикации той или иной книги отныне взвешивалось с учетом, этой «поднадзорной свободы», о которой литераторы, понемногу забывшие эпизод с «Нашими идеями» и последующим кризисом, даже не подозревали. Если с 1953-го по 1963-й год Форнеро был удачливым игроком, то начиная с осени 1963-го года он стал просто управляющим. Его элегантность и ловкость заключались в его умении заставить об этом забыть. Во всяком случае для того, чтобы говорить о его дальнейшей профессиональной деятельности, мы должны были напомнить, какая юридическая и финансовая ситуация стала определять его поведение, начиная с 1963-го года. (продолжение следует)
ФОЛЁЗ
Форнеро, мне сказали, что вы не хотите позволять, чтобы вас смешивали с грязью. Новость хорошая. Мне говорили о вашей смелости, о всплесках здравого смысла и чуть ли не о злых словах — у вас, такого галантного! Правда ли это? Не подслушали ли вы меня?
Я сейчас расскажу вам о происхождении этой неутомимой приязни, которую я испытываю к вам, которая заставляет меня мечтать вновь увидеть вас самим собой, молодым издателем пятидесятых годов, чьи книги я покупал иногда на набережных за десять франков, книги прежних лет, так называемые «распродажные», то есть, уцененные.
Мне было меньше двадцати лет, когда я подошел к вам в первый раз. Вы были в центре маленькой группы и вы говорили. Меня поразил смех, который у вас иногда вырывался. «Черт, — сказал я себе, — неужели мы имеем дело с хищником?»
Вы рассказывали какую-то историйку. Вы, конечно же, ее уже забыли — я вам ее напомню. Накануне вы вывозили старого Арнольфа обедать с мыслью представить ему уж не знаю кого. Думаю, какую-то даму, которой вы надеялись оказать таким образом честь. Вспоминаете? В то время Арнольф и Филент были содиректорами «Нового Журнала». Два кота с бархатными лапками, устроившиеся с одной и с другой стороны от кабинета Дювошеля, который занимался в министерстве издательскими делами. Они сообщались между собой — не покидая своих высот — только посредством хитроумных записок и порочных заметок, которые они подсовывали друг другу, не поднимая глаз, как лентяи-школьники передают от парты к парте свои шуточки и секреты. Всё это, дорогой мой, по слухам, так как я горжусь, что никогда мои подошвы не оставляли своих следов на тех паркетах. Я об этом знаю меньше, чем вы, разделившие столько трапез с этими великими людьми.
Короче, в тот день в отеле «Кейре» — заведении достаточно староватом, которое посещали нотариусы из Ландивизио, — вы спросили у Арнольфа, что он думает о кандидатуре своего старого соратника Филента, собравшегося в Академию. Предприятие, если я правильно понял, настолько не в традициях «Нового Журнала» и издательства «Дювошель», воплощающих саму строгость и враждебность почестям, что Отцам Основателям впору было встать из гроба и пометать громы и молнии. Но толстые коты из «Нового Журнала 1900», покрытые самыми что ни на есть нобелевскими почестями и мумифицированные славой, могли сколько угодно скрежетать зубами в своих могилах, — мышка Филент танцевала.
Тогда Арнольф, от которого вы ожидали какой-нибудь смущенной снисходительности, вдруг, к вашему удивлению, заплакал. Заплакал! А вы, рассказывая это, вы смеялись, как мало кто это делает в салонах. Вы, в свою очередь, вскоре тоже плакали, но только от смеха. На вас смотрели, и лица были строгие. «Ну что ж, — проворчал кто-то, — я нахожу это скорее трогательным, растерянность этого человека, потому что его старый компаньон предал идеалы их молодости… Это даже довольно здорово, разве нет?…»
Вы вдруг перестали смеяться, мгновенно перестали. Вы стали похожим на ошеломленного, дурашливого, огорченного пай-мальчика. Вы подождали, пока ваша мимика достигнет цели и привлечет внимание всех, а потом вполголоса мило объяснили: «Но, месье, Арнольф ведь иссыхает от желания стать академиком, и он тоже…»
Я впоследствии не раз думал о вас (и об этом анекдоте, который, воспроизводя его, я, возможно, приукрашиваю), думал месяцы и годы спустя: когда Филент был избран, потом, когда Арнольф стал кандидатом, потом, когда он отказался им быть, потом, когда он снова им стал, и, наконец, когда он был избран. И всякий раз я говорил себе, что у вас был очень красивый смех и что вы, слава богу, оказались выше этого.
Увы, последующие события показали, что и у вас были свои искушения, и свои скопления газа в кишечнике, и свои компромиссы, и свои хитрости. Но я увидел у вас такое выражение лица в тот день, когда зашел к Лeoнеллихе опрокинуть несколько стаканчиков и когда вы с такой ловкостью пролавировали мимо меня, чтобы не подать мне руки (мне, дорогой мой, противно именно от того, что до меня дотрагиваются, а не когда меня избегают), так вот я увидел у вас такое выражение лица, что стал задавать себе вопросы и стал задавать вопросы о вас вокруг себя, и моя старая симпатия к вам (смотри выше) ко мне вернулась. Я не перевариваю вас так же, как не перевариваете вы меня, но только у меня отрыжка — это отрыжка дружбой, а у вас — желчью. У меня более надежная конституция, чем у вас.
Все это я говорю, чтобы вы знали: если вы переживаете какое-то личное испытание, то даже не зная его, я его уважаю, и что я воздержусь ругать вас еще несколько недель. А как же колкости, скажете вы мне, в моей хронике от последнего четверга? Я сочинил их тогда, когда еще не почувствовал прилива дружбы к вам. Но где моя голова! Вы же не читаете моих хроник…
А в том случае, если вы вдруг обнаружите в себе неожиданный дар ясновиденья и обнаружите шакалов там, где надеялись иметь верных псов, я довожу до вашего сведения, что мои личные друзья богаты, могущественны, и что им не потребуется много времени, чтобы разогнать стервятников, которые вас обступили. Я не без удовольствия принесу вам то, что называется «кислородным баллоном». Или вот еще: достойные люди готовы организовать для вас «заседание» акционеров. Вы видите, я выучил терминологию. Кто имеет уши…