Выбрать главу

ГОСПОДИН ФИКЕ ПО ПРОЗВИЩУ «ТАНАГРА»

У матушки Фике, конечно, были свои недостатки, но вот одно жизненное правило ее сынок с ее помощью усвоил крепко. «Когда ты в церкви или на кладбище, — говорила она, — то смотри на ноги или прямо перед собой. Туда ты ходишь не для того, чтобы фасонить». Тогда как здесь их кривляния, их шепотком произнесенные приветствия, их манеры, будто они все члены одного клуба, их тихие проповеди на ушко, от которых они не могут удержаться, — это же возмутительно. Уважают они хоть что-нибудь, все эти люди? Я был готов к этому и утром заколебался было, идти мне или лучше не ходить. Но Гандюмас был другом. Он никогда не проходил по улице Жакоб без того, чтобы не подняться ко мне и не пожать руку. Какое-нибудь слово, какая-нибудь шутка (потому что в политике мы с ним были на разных берегах, и я ему высказывал все без обиняков чаще, чем он мне), но в этом была душа. Сколько их таких, кто удостаивает своими шагами мою лестницу только тогда, когда надо узнать, как обстоят дела с нашими расчетами, чтобы выклянчить чек. У них два метода: сначала задурить голову патрону, потом прийти поиграть на моих чувствах. Они меняют тактику. Когда с одним у них не получается, пробуют на прочность другого. А вот Гандюмас был личностью. Если ему нужны были деньги, он предлагал то, что он называл «треугольной встречей»: Форнеро, он и я. Он становился таким решительным, энергичным, одно удовольствие было смотреть на него. Я приходил со своими бумагами, и патрон с озадаченным видом спрашивал меня: «Что вы об этом думаете, Фике?»

Последние три года особый восторг вызывал у Гандюмаса монитор компьютера. Он говорил «ну и как у нас обстоят дела?» и, склонившись позади меня, смотрел, как на экране появляются цифры, пытался что-нибудь понять, потирал руки: «А как теперь будут зарабатывать деньги жулики?..» Он был таким, он доверял.

Я не хочу утверждать, что сегодня утром в Плесси пришли только крокодилы, чтобы пролить крокодиловы слезы. Очень многие его любили и уж, конечно, жалко семью. Но как бы это сказать? Чувствуется, что котелок стоит на огне и в нем все бурлит. Они держатся почти спокойно, все почти молчаливые, у всех подавленный вид, все как бы погружены в свои мысли, но вот внутри угадывается их нервозность, нетерпеливость, желание как можно скорей удрать и забыть, какой их потряс страх перед тем, как забили крышку гроба.

В доме покойного я почувствовал потребность побыть хоть минуту одному. Наугад ткнулся в какую-то дверь, в другую, в третью. И оказался в ванной Гандюмаса: его домашние тапочки, его халат, не ошибешься. Я замер в нерешительности. Представляете, я спускаю воду, в то время как за перегородкой… Потом я слегка приоткрыл дверь, которая выходила в комнату, где было выставлено тело. Целиком обитая голубыми обоями, эта мещанская комната была совсем не в духе Гандюмаса. Оттуда, где я находился, позади гроба, хотя не совсем, немного сбоку, я видел подставку, ниспадающий бархат, оборотную сторону венков: солома и проволока. И людей, которые входили через дверь из гостиной. Они подходили ярко освещенные, направляясь почти прямо на меня, напряженные, с прищуренными глазами. О! Этот странный взгляд, и у всех один и тот же. Семья не закрыла ставни, чтобы не устраивать комедии со свечами и кропилом, так я думаю, — ведь это была гражданская панихида, и поэтому неожиданное солнце ярко освещало каждую черточку лица. Были среди входящих и такие, которые в ужасе останавливались на пороге. Быстро закрывали глаза, будто молясь, и подносили платки к носу, будто рыдая. Все настолько знакомо. Главное не видеть, а еще главнее — не чувствовать запаха. Цветы? Неожиданное солнце? Центральное отопление? Неважно что, но от запаха перехватывало горло. Или это от воображения? Бедняги, сколько страха! Другие, смельчаки, вижу, как они подходят ближе, еще ближе (и между двумя такими героями малышка Вокро, закутанная в шаль), становятся рядом, едва не касаясь останков, зрачки расширены, ноздри раздуты. Прибыл в сутане отец Волкер: еще одно нарушение обычая. Он встал на колени, и все стали его обходить, оставляя ему свободное пространство, как бы из уважения к его миссии. Все-таки это было по его части, он тут воспринимался как профессионал. Я увидел, как по его щекам текли слезы, чего в протоколе совсем не предусматривалось. Он вытащил из кармана платок и перед тем как встать, спокойно вытер слезы. Элизабет Вокро все еще находилась там, вся съежившаяся у дверной рамы, из которой торчали железные петли. Саму дверь сняли, как это обычно делают в доме, когда дети устраивают вечеринку. Казалось, этой малышке Вокро не удается оторвать взгляд от Гандюмаса. Мне были видны выступающие из подушки в белой шелковой наволочке только кусочек желтого лба и край носа. Я вспомнил о слухах, которые ходили три-четыре года назад на улице Жакоб. Иногда просто бесполезно затыкать уши: люди судачат, злословят, раздувают сплетни. Мне стало стыдно от того, что помимо моей воли где-то в глубине меня отдавалась эхом вся эта мерзость, движение которой я явственно чувствовал в шушуканьях и даже в молчании. Я тихонько прикрыл дверь. Лучше бы уж я не приходил.

В саду люди сгруппировались в освещенном солнцем треугольнике между соснами. Было слышно, как они шепчутся: «Вы входили? Вы его видели?..» Все они точно рассчитали время, вплоть до минут, чтобы приехать тютелька в тютельку сразу после того, как тело, уложенное в гробу, завинтят последним винтом на крышке. А тут вместо этого, когда они прошествовали в общем потоке и вошли в комнату, им пришлось его увидеть, увидеть совершенно мертвого мертвеца, в ярком свете солнца, и он их потряс.

Я наблюдал за крыльцом, поджидая, когда появится малышка Вокро. Такая, какой я ее там видел, прилипшая к стене, без которой она сползла бы на землю, я думаю, она способна была оставаться наверху как завороженная до тех пор, пока служащие похоронного бюро не заставят ее покинуть комнату. Но я так и не увидел, как она вышла из дома. Я пожалел ее. Я решил изобразить из себя человека, который не замечает ни любезных улыбок, ни чего другого. И тут, следуя совету мамаши Фике и глядя себе под ноги, чуть было не столкнулся с Форнеро. Он демонстрировал насмешливое и сдержанное выражение лица, чтобы не показать, как он взволнован. Он держал правой рукой под локоть свою падчерицу таким образом, что тем, кто его приветствовал, протягивал только два пальца левой руки. Вот так люди, бывает, вызывают к себе ненависть. Он был почти единственный, кто знал здесь всех; он был в центре всей этой суеты, всех перешептываний. Вынужденный проявлять терпение. Но мне хорошо знакомо это выражение его лица: он себя чувствовал пленником. Будь он на улице Жакоб, он уже давным-давно сбежал бы. Он славится своими исчезновениями. «Я научился этому у Морана», говорит он. И в самом деле, однажды я увидел это у Морана, о котором раньше имел только смутное представление: он поднялся ко мне в кабинет перечитать один старый контракт, заключенный еще до меня. Он называл его не контрактом, а «конвенцией», а говоря о рекламе, употреблял слово «огласка». Я помню, у его серых глаз был удивленный и ледяной взгляд. Неожиданно он просто пропал, и я понял, что имел в виду Форнеро. Лyветта, которая столкнулась с ним в коридоре, просунула голову в дверь: «Он какой-то… какой-то заледенелый, вы не находите, Фике?»