Выбрать главу

Оставив чемоданы в номерах (Шабей не попытался предложить мне взять один на двоих), мы пошли на поиски «команды». На всем окружающем пейзаже лежал такой ослепительный свет, что я все время мигала. Ненавижу солнечные очки. Шабей же, с шеей, повязанной платком, с очками, как у кинозвезды, на носу, с негнущимся от провала его любовной стратегии затылком, обрел внешность принца, обремененного необходимостью соблюдать инкогнито. Санкт-Мориц оказывал на него мистическое действие. Он бросал на улицы, отели, бары, витрины взгляды, полные великосветской сопричастности. Он ничего мне об этом не говорил, испытывая это свое несказуемое упоение. И все-таки он за мной наблюдал, искоса, несколько озадаченный. В состоянии ли я была прочувствовать, сколько легендарной элегантности и величия налипло за многие годы на эти знаменитые фасады? И в состоянии ли я, без дополнительной информации догадаться, что он, Шабей, сотней разных способов связан с разыгранными здесь комедиями? Эти вопросы донимали его, но он не осмеливался задать их прямо. Я взглянула в зеркальце и обнаружила на своем лице выражение жесточайшей насмешки. С каких пор появилось оно у меня? Мой компаньон познавал на горьком опыте неудобства мезальянса. Пытаться оприходовать малышку, с которой тебя не связывает сообщничество среды, языка, умонастроений, — значит рисковать остаться с носом и с уязвленным честолюбием. Ладно еще, когда дело может сладиться в один вечер, на чужой территории, вдали от комментариев клана, но риск становится непропорциональным, как только приключение получает огласку. Отправиться «на съемку» фильма со мной в качестве багажа польстило бы тщеславию Шабея только при условии, если бы я согласилась играть по его правилам. Но мне мои правила подходили больше. Не говоря уже о том, что я могла, одним словом, раскрыть, насколько у нас отдельные номера. Шабею простили бы мою плохую репутацию, но не то, я его «манежу»… Мама, когда мне было восемнадцать лет, а папа был еще жив, советовала мне вполголоса, за плохо закрытой дверью, «их манежить». Ужасный треск теленовостей исходил от голубого экрана в соседней комнате. Папа в конце жизни стал немного глуховат. «Если ты будешь уступать им слишком быстро, они будут тебя бросать, поверь мне…» Где мама набиралась этого опыта? Она допускала, что я сплю с мужчинами, но ей хотелось быть счетоводом моих страстей. Экономным счетоводом. Она никогда не говорила со мной об этом, когда мы находились одни, когда мы спокойно где-нибудь сидели при свете бела дня. Она выдавала мне свои советы только в неподходящих условиях, в полутьме, и предпочтительно когда папа прислушивался и мог нас услышать. «Ну что, ваша тайная вечеря закончилась?» — кричал он. Она молча вымаливала у меня непристойные признания. Боже мой, Шабей говорит со мной! Ужины в «Палас-Отеле», в марте, и обеды вон в том клубе, наверху, прогулки на вертолетах, смех в урчании моторов, волосы, прижатые ветром к глазам, самые красивые девочки Европы… Да, он так и сказал, «самые красивые девочки Европы…» Преимущество поцелуев состоит в том, что они закрывают им рот. Шабей запаниковал. Он воспользовался красным светом, чтобы посмотреть на меня, и то, что он увидел, не прибавило ему бодрости. Я чувствую, что он готов открыть дверцу и вытолкнуть меня. Зачем его унижать? Я придерживаю коней:

— А, правда, почему вы приехали сюда? «Расстояния» — это не тот вид продукции, на который приглашают прессу…

— Я не «пресса». И я говорил тебе об этом в Париже: Форнеро плывет по воле волн, команда…

— Получается, что вы — что-то вроде медбрата? Это уже лучше. Я тоже люблю Форнеро, но он такой холодный.

— Он очень страдает.

Я упорно смотрю перед собой, и мне удается сохранять серьезность. Как удалось Шабею сделать карьеру в прозе, если он может выдавать такую ахинею? Он ни о чем не догадывается. Ведет машину с важностью шофера, у которого высокопоставленный хозяин. Носит перчатки. Я спрашиваю:

— Вы его видели потом?

— На похоронах Клод, в Арденнах.

— Вы мне ничего не рассказывали… Цуоц, это далеко?

— Теперь в пяти минутах.

* * *

Наш приезд не стал триумфом. Форнеро, увидев меня с Шабеем, комично воздел вверх брови. Он смотрел, как старый тяжело больной трагик, которого заставили играть в водевиле. Он постарел лет на пятнадцать. Сразу говоришь себе: «Ну да, вот его истинное лицо, как же я об этом не подумала?..» Его удивление избавило меня от соболезнований. Он приложил палец к губам, когда догадался по моей гримасе, что я сейчас захныкаю.

И ситуация сразу переменилась. Вместо того, чтобы изображать утешительницу, я должна была отвечать на насмешливые вопросы Форнеро. «Никак нет, — сказала я ему, — я не такая. Вы плохо меня читали, господин мой издатель…» Он посмотрел на меня снизу: «Все так плохо?» Потом посмотрел издалека на Шабея и пожал, довольный, плечами.

Вдовец — это все равно, что тяжелобольной: для них нужно изображать настойчивый и в то же время легкий взгляд, и быстро опускать веки на пытливую недоверчивость глаз. Это почти счастье — иметь возможность оценить степень поверженности жертвы: несчастье должно быть абсолютным.

На следующий день после нашего прибытия, когда мы отправлялись в «Двадцать два кантона», где у нас был предусмотрен легкий обед, я пристроилась к Форнеро. Потом, когда мы вышли в Стампе, куда переместилась съемка, и вечером в отеле, он ловил мою руку, чтобы притянуть к себе. Я отмечала вздохи, паузы. У меня есть опыт. Каждое утро в течение этих десяти дней я одевалась и делала макияж с особой тщательностью. «Ты хочешь кого-нибудь соблазнить?» — спрашивал меня Шабей. Сам он кружится вокруг малышки Лакло, Дельфины, которая играет в фильме сестру и хороша собой. Ее муж уже засуетился. И уже точит зуб. К превеликой радости Вайнберга, Шабей согласился смахнуть пыль с диалога Мюллера, не без письменного одобрения Форнеро и сына Флео. «Очистка совести!» Литератор литератору не пират. После чего принялся охмурять Дельфину, которая ворковала, посматривая краем глаза на мужа. Какой ужас — быть на поводке! Деметриос присматривал за Лакло. Форнеро, казалось, ловил кайф, глядя на все эти маневры.

В «Двадцати двух кантонах» я обратила внимание, что от Жоса отодвигают подальше графин с вином. Частенько исчезал и его стакан, выпитый кем-нибудь другим, когда он задумывался. Сама я наливала ему до краев, из-за чего на меня устремлялись разгневанные взгляды. Не люблю святош и моралистов. Посреди обеда Жос встал и потащил за собой меня. На выходе из деревни к Инну спускаются обширные луга. Мальчишки из явно шикарного коллежа, одетые в слишком длинные шорты и смешные кепочки, играли там в какую-то загадочную игру.

«Я бы все-таки предпочел, чтобы люди не стеснялись говорить со мной о Клод», — неожиданно произнес Жос. Но едва я открыла рот, как он сказал так же резко: «Нет, только не ты».

Несколько минут мы шли молча. Белые облака с сиреневой каймой поднимались из Италии, и их тени бежали по лугам. «Ты увидишь этот огромный барак в Стампе, красивый, военного типа, можно подумать, что его построил какой-нибудь наемник на пенсии, после удачных кампаний… Нечто вроде замка в итальянском стиле; папаша Флео был бы доволен. У Клод никогда не было желания ехать туда: подъем и спуск по Бергелю изматывали ее. Она знала…»

— Флео понравился бы фильм такой, каким его делают?

— Нет. Слишком он получается вылизанный, причесанный. Чересчур чистенький. Понимаешь, все сделано точно: места, лица, костюмы. Диалог не изменен, нет ничего вульгарного, каждая деталь находится на своем месте, и тем не менее фильм Деметриоса не будет иметь ничего общего с романом Флео.

— И ничего нельзя поделать?

— Лично я не могу. Деметриос тоже не может, так же как и Мюллер: они не слишком много поняли в книге. А так хорошо говорили о нем! Как можно все предусмотреть? Я занимаюсь делом, в котором идешь на риск, уже имея перед глазами законченное произведение, и все оцениваешь конкретно. А тут играешь вслепую, и риска в пятьдесят, в сто раз больше. Я думал, что, снимая фильм с Вайнбергом, буду иметь возможность участвовать в процессе, буду обладать какой-то властью. И тут я тоже ошибался. Первые пятнадцать дней я потерялся в деталях; теперь же…