Выбрать главу

Ты помнишь Ларше? Возможно, ты его видела в «Синематеке», в фильмах пятидесятых-шестидесятых лет, в те времена, когда он играл в фильмах Новой Волны, до того как смотался сначала в Рим, а потом в Калифорнию. Там он себя и похоронил, умиротворенный солидным наследством, и больше уже не оповещал мир о своих подвигах. Но не исключено, что ты никогда и не слышала о нем.

Вблизи его голова казалась огромной или, скорее, составленной из крупных деталей: нос фанфарона, зубы словно клавиши фортепьяно, глубокие морщины, рытвинами избороздившие основательно прокопченную кожу. Старый конь ржал и тряс мне руку. «Форнеро!» — повторял он, тяжело дыша. Потом, доверительно: «Пойдемте за наш столик, старина… А то мы привлекаем всеобщее внимание…» Он потащил меня за собой, помахал рукой официанту, потребовал еще один прибор и усадил меня, после чего представил какой-то худой девице неопределенного возраста и социального положения, которая протянула мне руку как для поцелуя, в то время как ручища Ларше по-хозяйски помешала мне приподняться, чтобы поприветствовать это явление. Я сидел ошеломленный. Рука этого корсара не оставляла мое плечо, которое он еще с чувством потрепал, говоря (коротко) о Клод. Девицу, разумеется, звали Сандрин. Не шатенка, не блондинка. Ларше рассеянно поглаживал ее, повествуя мне, фразами столь же потрепанными, как и его кожа, о своей жизни в Санта-Монике, о пережитых увлечениях, о ролях, от которых отказался. Причины его возвращения остались для меня неясными. «Ты помнишь?..» Он перешел на ты, чтобы напомнить обстоятельства нашей встречи, съемки «Дяди Жана», фильма, который Луи Маль сделал по первому роману Риго. «Ты помнишь Возгезы, Хохвальд? А как я напился в Сент-Одиль?..»

Ему удалось избавить нас от Сандрины перед сыром, под предлогом, что она его не любит и что «ты-падаешь-малышка-от-усталости». Потом он взял меня под руку. Для клиента, прибывшего только утром, он достаточно хорошо знал дорогу в бар. «Не обращай внимания на малышку, — сказал он мне. — Я ее подобрал позавчера в пиццерии в Гро-дю-Руа. Она только и мечтает, что о звездах экрана, о маленьких ролях и всем таком прочем… А ты не знал, что я вернулся в страну, а?»

Сидя облокотившись со стаканом в руке, он уже не так походил на участника дерби в Эпсоме. Его крупный рот комедианта выражал при желании и максимально быстро, утрируя каждое чувство, сострадание, презрение, разочарование. Он нашел деликатные слова, говоря о Клод, которую он почти не знал. «Я не хотел, в присутствии малышки…» — прошептал он таинственно.

— Так никогда и не был женат? — спросил я.

— Никогда.

Потом без фанфаронства: «Поющее завтра уже не слишком поет, старина… Знаешь, мне ведь шестой десяток пошел? Конечно, я на них не выгляжу, и предложений хватает, но что ты хочешь… Хотя жизнью я попользовался неплохо, это точно!..»

Он прилагал немало усилий, чтобы выглядеть старым забиякой. Но, там, где мы сидели, ему приходилось следить одновременно за тем, как он выглядит с двух сторон. Задача достаточно трудная. Он окидывал все вокруг себя мужественным, рассеянным и отчужденным взглядом знаменитости, которую все узнают, но которой до этого нет никакого дела. Но я бы побился об заклад, что никто в замке Вальдигьер не знал и не узнавал Филиппа Ларше. В конце некоторых фраз его голос повышался, и тогда люди оглядывались на него. Возможно, они принимали его за какого-нибудь удачливого дантиста из Нима.

— Правда, Форнеро, состоит в том, что я так же одинок, как и ты. Я вернулся в Европу, потому что моя мать умирала в Швейцарии в Коппе, в одной из клиник. Ты знал, что она богата? Ей было почти девяносто. Так что вот такой, каким ты меня видишь, я являюсь свеженьким сиротой шестидесяти лет отроду. У тебя есть рецепт?

— Необитаемый остров, — ответил я, удивляясь тому, что сформулировал во весь голос, причем и для Ларше тоже! свои мечты, посетившие меня перед самым ужином.

— Необитаемый остров? Такого уже не существует. Посмотри, здесь, в этой дыре, и после всех этих лет, как они меня разглядывают… Что до тебя, дружище, если ты надеялся играть в Робинзона, то ты нашел своего Пятницу! Разве ты не заметил отпечаток моих ног на гравии почетного двора…

Поверишь ли ты мне, если я тебе признаюсь, что провел два дня в Вальдигьере, слушая, как Ларше хвастается своими любовными подвигами, откровенничает по поводу фригидности калифорнийских звезд и униженно выискивает глазами туристов среднего возраста, от которых он ожидал, навострив нос, что они будут выклянчивать автограф.

Сегодня утром я уехал рано — ты же знаешь мое расписание! — не попрощавшись с Пятницей. Он, должно быть, еще спал с широко открытым ртом и большим сморщенным членом, около своей Сандрины, проснувшейся, но еще сонной, которая, должно быть, жалела, что накануне, пока два старика о чем-то грустно болтали, она пропустила слишком много Мари-Бризаров с водой.

ОБЩИЙ ПЛАН III

На самом деле в середине апреля многие писали Жосу, но он этого не знал. Письма, адресованные на улицу Сены, где обустроился Ланснер и его службы, и письма, пришедшие на улицу Жакоб, вместо того чтобы быть переадресованными на улицу Шез, были отданы секретарше Брютиже, а та вручила их своему патрону, который решил их «разгруппировать», чтобы самому отдать Жосу, «из деликатности». Всю субботу после полудня он их вскрывал, читал и классифицировал. Три или четыре, бесцветных, были отданы адресату с надписью «открыто по ошибке, приносим извинения». Большая же часть других осталась в коробке в глубине одного из выдвижных ящиков письменного стола Брютиже. Некоторые письма, чересчур дружественные к Жосу или враждебные к новой команде, снабженные соответствующими примечаниями, отмеченные галочкой с подчеркиванием некоторых имен, дали повод для составления списка подозреваемых. Он не был длинным, поскольку выражения безусловной верности и благодарности оказались редкими. Главный редактор насчитал имен пятнадцать, положил список в свой портфель и понемногу начал репрессии.

В результате с некоторыми традиционными авторами внутренних рецензий перестали консультироваться, некоторых переводчиков перестали приглашать, а пять или шесть авторов вдруг столкнулись с неожиданной принципиальностью и подозрительностью. Им предложили возобновить контракт, дали даже кое-какие преимущества, дабы привязать покрепче к новому ЖФФ. За исключением одного романиста, который хлопнул дверью, другие, польщенные, подписали контракты. После чего над их судьбой надолго повисли тишина и равнодушие. «Я создал заслон», — объявил Брютиже Мазюрье. Победа была скромной: господин Зять и главный редактор боялись повального бегства, настоящего кровотечения. Жос был любим, и можно было опасаться, что самые живые из его авторов, даже если и не пойдут за ним, поскольку за ним было некуда идти, вдруг возьмут да и проявят характер: пойдут разведывать что-нибудь у конкурентов. Ничего подобного не произошло. Две или три звезды воспользовались всеми этими пертурбациями, чтобы округлить свой процент с тиража. Другие приходили, задавали вопросы, выпрашивали ласки. Им их щедро отпускали. У Брютиже, на что уже по натуре мизантроп, человек без иллюзий, это вызвало отвращение. «Вот ведь проститутки», — задумчиво шептал он после каждой встречи с присоединившимся автором.

Если бы Жос Форнеро смог прочитать некоторые из украденных писем, если бы он на них ответил с коварством и теплотой, которых от него безусловно ждали его корреспонденты, ему бы удалось разжечь оппозицию в окружении ЖФФ. Вместо этого отправители соболезнований, не получив ответа, посчитали, что Форнеро действительно сильно переменился, что он теперь лишь тень самого себя и что надо «постараться понять» команду «Евробука». И они побежали на улицу Жакоб курить фимиам. «Поменять обложку — это опасное приключение», — сказали они. Так что они ее не поменяли. Если им случалось встретить Жоса (а это могло произойти только на улице, потому что он перестал посещать места, где писатели порой пересекаются со своими издателями), они имели столько же оснований, как и он, держаться отстраненно, что они и делали. Разрыв отношений с забвением многих лет доверия требовал всего две минуты и происходил, например, на краю тротуара улицы Севр или бульвара Сен-Жермен, под лучами июньского солнца. Лица каменели, губы сжимались. Одного вопроса хватило бы, чтобы все прояснить, но работники пера ясности предпочитают горькое удовольствие обиды. Что касается Жоса, то ему безумно хотелось, чтобы вся его катастрофа была завершена. Вот в таком состоянии он и уехал в Довиль.