Выбрать главу

Взгляд на корешки чековой книжки подтвердил: это был тот вечер и та ночь на 25-е июля, которые он провел в Сарле, тот вечер, когда Жакотт, как она ему писала, «позвала его на помощь» — эти слова были впервые вырваны у ее сдержанности. А он ничего не почувствовал, ни о чем не догадался. Вот и верь в семейную телепатию! Жос снова взял письмо: его свояк умер «вечером 15-го августа». Это означало шесть часов и еще влажные улицы? Семь часов и мрачноватые эльзаски в черных чепцах, умноженные зеркалами пивных? Или позже, когда он пил и когда Элизабет с изменившимся от счастья голосом возвращалась в свою юность? В тот день, да, возможно, он почувствовал, не понимая, как его коснулось невидимое крыло.

Жос, сознавая всю странность своей реакции, чувствуя, что не испытывает никакой печали (хотя за тридцать восемь лет он раз двадцать встречал мужа своей сестры), посвятил весь день, насколько это было возможно, воспоминаниям и размышлениям о человеке, который недавно умер. Он приложил к этому максимум старания: разве приблизительно не об этом просила его Жакотт, разве не это называла она «молитвой»? Но он чувствовал себя одеревеневшим от безразличия и забытья. На что походил бывший лейтенант Крамер в тот летний день 1945-го года, когда он обнаружил его в раздевалке, где складывали свои белые блузы служащие американского продовольственного склада в окрестностях Аугсбурга? Жос вспоминал то место, запахи, но забыл лицо. Возможно, худое, костлявое, замкнутое: так выглядели все немцы в то время, исключение составляли только молодые женщины, успевшие приобщиться к жратве, к музыке и слащавой пошлости победителей. Позже на носу доктора Крамера появились очки, и своеобразная неукоснительная важность во всех, даже самых незначительных его речах. Ему случалось писать Жосу, чтобы посоветовать ему кое-какие романы, появившиеся в Германии, но у него был слишком абстрактный вкус.

Жакотт? За нее брат не волновался. Она преодолеет свою боль и будет продолжать верховодить в своей деревне, создавая себе из этой пустоты дни, заполненные обязанностями. Она будет оберегать деревья, одиноких матерей, находящиеся в опасности шедевры, малолетних правонарушителей. В памяти у нее не стерлись те месяцы 1944–1945 годов, когда она, всеми проклятая, пряталась, и когда только одна семья, семья коллаборационистов, согласилась ее принять.

Жос, вздохнув, поискал вокруг себя бумагу для писем и конверты. Он сел перед круглым столиком в салоне, потому что терпеть не мог писать письма за «письменным столом». Перед тем как начать писать, он закрыл глаза и стал изо всех сил очень напряженно и очень долго думать о Клод: именно ее он молил вдохновить его на слова сочувствия. Потом, когда он весь проникся жалостью к самому себе, к нему пришли слова и он начал писать.

ФОЛЁЗ

Вы знаете слова Дантона: «Такому человеку, как я, охотно дают восемьдесят тысяч франков, но такой человек, как я, не продается за восемьдесят тысяч франков…» Поменяйте цифру, и вы получите основу моей философии и моего ответа Ланснеру, мозг которого не кишит революционными цитатами. Правда, речь здесь идет о коррупции, а не о революции. А я слишком бесцеремонен, чтобы быть коррумпированным. Слишком даже и для того, чтобы стать коррупционером: ведь надо тогда притворяться, что интересуешься людьми, которых хочешь купить. Такие усилия — это не для меня. А что тогда для меня? Во всяком случае не относите на счет каких-нибудь махинаций с Ланснером мой отказ бросить Форнеро спасательный круг. Мне претит эта маленькая хроника из нашей профессиональной жизни, и я не буду протирать штаны в креслах Форнеро теперь, когда его выкинули из собственного издательства. Так и знайте.

И потом, круг! Какой круг? Я совершенно не понимаю, когда стараются спасать отчаявшихся. Открытый газовый кран — вот его вы можете закрыть, это дело доброй воли, при условии, что никакая искра еще не стала причиной взрыва и что ничтожное любовное огорчение не сдуло с земной поверхности невинное здание. А во всех остальных случаях дайте умереть. Разрезанная вена, глубокий сон: эти крушения никому не угрожают и прерывать их ход не годится.

Я даже не сержусь на Форнеро за то, что он сорвал мой проект коллективного творения, которое было по-настоящему единственным, в тошнотворной ликвидации последней весны, по-настоящему единственным усилием, направленным на то, чтобы его защитить и воздать ему должное. Я недооценил его отчаяние — или же его презрение. (Но, признайте же, что я не переоценил ни качество, ни смелость его друзей… Я опасался их трусости — я был вознагражден.) Этот доблестный Шабей, вы знали это? то и дело консультируется у своего экстрасенса, или мистагога, и без его одобрения ничего не предпринимает. Его суеверие (или экономия) дошло до того, что он не может оказать услугу другу, о котором его гуру говорит, что тот сейчас находится под злополучным планетарным влиянием. Я думаю, что все звезды неба покинули Форнеро и что напрасно пытаться удержать его у наших берегов. Попыток было уже предостаточно.

В один из дней, получив благодаря вашей любезности новый адрес Форнеро, но не его номер телефона, который справочные отказывались назвать, я отправился на улицу Шез. Дом довольно жалкий. Вы сказали мне: третий налево. Засаленный ковер, запах рагу и стирки, словно специально составленный, чтобы ранить человеческое достоинство, и особенно нечто омерзительно приличное в покраске стен — поносного цвета — и в эффекте фальшивого мрамора: мне вдруг стало совестно застать Форнеро в таком неприглядном месте. В этот момент неожиданно возникла малютка Элизабет Вокро, спускавшаяся по лестнице с таким естественным видом, будто она бывает тут каждый день. Она небрежно поздоровалась со мной, без смущения, скорее отстраненная, поскольку эта недавно взошедшая на небосклоне шоу-бизнеса звезда с моими друзьями не общается. Вокро/Форнеро? Совпадение потрясло меня, отчего я развернулся с еще большей поспешностью. Поставщики сплетен, у которых я попытался получить консультацию, посмеялись мне в лицо: я был последним из не посвященных в курс дела, суть которого от них тем не менее ускользала. Все это пахло не лучше лестничной клетки.

Я предупредил Форнеро письмом и вернулся в назначенный час, с духами в головке моей трости, как делали когда-то джентльмены, понуждаемые обстоятельствами держаться на корме галеры или с подветренной стороны среди вони каторжников. Я не был бы удивлен, найдя дверь закрытой: конец лета может оправдать любое отсутствие, какое-нибудь там путешествие. Нет, Форнеро был дома и не заставил меня ждать. Мы не встречались десять месяцев.

Неурядицы и переживания сделали его как бы разреженным, словно слишком тонкая дощечка, ставшая почти прозрачной. И ломкой. Он превратился в свою собственную тень. Ни тебе здравствуй, ни каких-либо других банальных фраз, которые подсказывает ситуация. И такой безразличный вид, что я тут же переменил тактику. Да и что я пришел ему предложить? Ничего определенного в голове у меня пока не было: я мысленно представлял себе, как он превращается в какого-нибудь литературного агента или летучего издателя, без команды и без социальной базы, который способствовал бы появлению книг, помещал бы их в традиционные и раскрученные издательства. Чтобы он работал один, без отягощающих обстоятельств, без хозяев и аппарата, делал бы свое дело, которое он знает лучше, чем кто-либо другой. Идея была проста — не я изобрел ее — и она могла бы дать Форнеро возможность взять реванш.

Я быстро понял, что эти слова — дело, реванш — не имели больше хождения в квартире на улице Шез, где я узнал два-три предмета мебели, осевшие здесь как после бури. Значит, уют улицы Сены держался на Клод. Жозе-Кло востребовала «свою долю», а Форнеро оказался ограниченным запасами своего вкуса, весьма скудными. Можно было бы подумать, что ты находишься в гостях у эскадронного командира в отставке. Который не пригласил меня ни сесть, ни выпить. Поскольку бутылка стояла на столе, я налил себе, предварительно прополоскав бокал под краном на кухне, — показательное место, которое я отыскал без труда, поскольку весь этот его «третий налево» оказался довольно тесным. Там и сям объедки, бутылки… Бутылки: довольно хорошее бургундское, непонятно откуда.