Отныне в жизни Жоса было присутствие, это ничтожное дрожание воздуха, по которому узнавалось в закрытом помещении дыхание жизни. Первые дни собака почти не расставалась с ним: она вставала, когда он вставал, выходила из комнат вместе с ним, следовала за ним в коридоре, опустив голову, труся деловитой походкой. Не могло быть и речи, чтобы оставить ее одну. Жос в самые неожиданные моменты ловил внимание Зюльмы, направленное на него, точный взгляд овчарки, устремленный в его сторону. Ночью — с первого же вечера, она стала спать на диване, который занимал стену комнаты и господствовал над кроватью, над коридором и двумя дверями — Жос слышал, как она вздыхает, делает глотательные движения, похрапывает какое-то время, стонет, реагируя на какой-то приснившийся ей сон, поднимается и крутится вокруг своей оси несколько раз, перед тем как снова лечь. Иногда она тихо слезала с дивана и ложилась рядом с кроватью, положив голову на полу халата. Утром она с щенячьей нежностью тыкалась носом в шею мужчине, в ухо, не пытаясь лизнуть, до того как какой-нибудь жест или ворчание не подтверждали ей, что хозяин возвращается к жизни. Ей нужна была прогулка в десять часов, мясо по возвращении, игры все оставшееся время. Серые теннисные мячики, все изжеванные, катались по паркету, на котором она поскальзывалась, преследуя их. Когда какой-нибудь мячик закатывался под низкую мебель, собака распластывалась там и, устремив глаза в зияющую тень, где исчезла ее добыча, отрывисто и пронзительно тявкала, все более и более нетерпеливо, пока Жос не приходил, не ложился на пол и, уткнувшись носом в нос собаки, под ее сверкающим взглядом, не протискивал руку под комод или сундук и, согнувшись в три погибели, весь пыльный, не схватывал беглеца.
Три-четыре раза в день Элизабет прислушивалась к этой череде прыжков, скольжений, приглушенного лая, в которых она узнавала игры в мяч. Теперь она встречала на лестнице кубарем скатывающуюся вниз, на прогулку, собаку и Жоса, следовавшего за ней, бодрого, идущего с деланно важным видом, держа поводок в руке. За четыре или пять дней его узнали все в квартале, хотя до этого он в течение пяти месяцев ходил по тем же улицам, и никто не обращал на него внимания. Его стали приветствовать. Ему задавали банальные и умильные вопросы, к которым чувствительны, как известно, хозяева собак. У него появилась привычка выходить в куртке и с платком на шее, в одежде, гораздо более подходящей, чем его вечные костюмы, для человека, идущего в сопровождении овчарки, с которой приходится разговаривать вполголоса. Зюльма поворачивалась к нему, скосив глаза, и ускоряла свой неровный шаг. Жос отказался от двух забегаловок, где суку встретили плохо, и стал завсегдатаем ресторана на улице Шерш-Миди, слишком дорогого для него, где один Лабрадор песочного цвета, лежащий у бара, приветствуя Зюльму, приходил в состояние иступленного блаженства.
Прогулки Жоса по городу стали совершаться по определенному маршруту с какой-либо целью: набережные Сены, Тюильри, где можно было побегать, пока не слишком разозлятся сторожа, Марсово Поле, где с наступлением вечера начинались странные состязания по бросанию палок вдаль. Были у них и свои запретные места: такая-то и такая-то улица, куда собака отказывалась идти, как если бы в своей предыдущей жизни она, например, пережила там ужасное испытание. Часы, проводимые на улице Шез, больше не отдавались на откуп прострации или сиесте. Дрыхнуть среди дня под неусыпным взглядом большой собаки невозможно. Зюльма навязала Жосу логичные действия и самоуважение, от которого он из-за одиночества чуть было не отвык совсем. Он навел в квартире порядок. Почти тридцать лет он сваливал свою почту в картонные коробки, не разбирая ее, из суеверного и профессионального уважения к прозе бумагомарателей, даже если она была частью быстро забытых и не имевших продолжения литературных опытов, данью раздутому тщеславию или же представляла собой счета поварихи. Жос недавно дал Мюльфельду и Анжело покопаться в некоторых ящиках. Они провели там нечто похожее на классификацию: приличного размера скрепки соединяли одно с другим письма одних и тех же авторов, делая их чтение одновременно более удобным и более ностальгическим.
Следы, оставленные этими толкователями, напомнили Жосу о письме Мюльфельда, забытом месяц назад. Тогда он не ответил на него из-за своего безволия; теперь он заставил себя написать несколько вежливых строк: туманно извинился за свое молчание, сославшись на «траур». Потом, подумав, начал по-другому: «Внезапная смерть моего свояка, Конрада Крамера…» Он объяснил также, что апрельское послание до него так и не дошло, «равно как и многие другие…» В остальном письмо как бы пресекало все жалобы на судьбу. Он подписался, наклеил марку и тут же отнес его с чувством облегчения на почту. Собака обожала прогулки до почты на улице Ренн.
В квартиру Элизабет, где Реми проводил все больше и больше времени, доставили белый «Бехштейн». Жос слышал аккорды гитары, фортепьяно, обрывки музыкальных фраз, повторяемые по двадцать раз. Он подшучивал над ней: «Ты будешь жаловаться хозяину на старого типа с его шавкой, а я скажу ему, что думаю о проклятой певичке с пятого…»
В саду в Шамане прошел сеанс фотосъемок для обложки пластинки на сорок пять оборотов. В дело пошло все: семейное фортепьяно под кедром, Элизабет в цыганском наряде, Элизабет, изображающая гостиничную воровку, Элизабет в виде Голубого Ангела. Фотограф и его ассистент разыгрывали из себя художников. Элизабет прилагала столько же усилий в следовании их указаниям, сколько в работе над своим голосом с ведьмой, живущей на улице Жофруа-Ланье, проявляла столько же доброй воли, сколько при исправлении, вместе с Реми, текста песен. «Вот так же серьезно она, наверное, вкалывала и в команде Боржета», — подумал Жос, наблюдая за ней издалека. Он спрашивал себя, что означают эти две складки, появлявшиеся иногда на лбу Элизабет: долго она еще будет изображать из себя святую недотрогу? Именно Реми настоял, чтобы Жос приехал в Шаман. «Мама будет очень рада», — пообещал он смеясь. Слово «мама» он произносил как-то по-детски. Зюльма, осторожная в те времена, когда садовник привел ее на обрывке веревки, демонстрируя особь, оказавшуюся в тяжелых социальных условиях, сейчас вернулась с видом триумфатора. Заполучившая теперь хозяина, с которого она не сводила глаз и терлась боком о его брюки, она удовлетворилась тем, что, отрывисто щелкнув два-три раза челюстями, заставила Вольтера и Руссо посторониться. Сеттеры приняли информацию к сведению и улеглись, восхищенные, в нескольких шагах от нее.
Жосу совсем не нравилась эта роль старичка, которую возрастная логика обязывала его играть. Держа руку на шее собаки, он наблюдал, как г-жа Кардонель наблюдает за ним самим. Вежливость и любопытство вели переменчивую борьбу на лице с голубыми волосами: у нее вызывал интерес этот сопровождавший Элизабет шестидесятилетний тип с образцовыми несчастьями. Г-жа Кардонель называла Элизабет не иначе как «мой малыш» и часто обнимала ее. Жоса она называла «господином». Они говорили о животных. Элизабет во фраке и цилиндре, с тростью в руке, сидела верхом на самой нижней ветви кедра. «Сейчас мне будут рассказывать о всех маленьких Кардонелях, которые на этой ветке…» Жос вздрогнул и, не извинившись, встал и пересек лужайку. Как же хороша была Элизабет! Зюльма встала рядом с ней, положив передние лапы на кору дерева, и все сразу поняли, что это будет лучшее фото, то самое, которое после множества бесполезных колебаний украсит обложку диска.
Пока фотографы укладывали свой материал, складывали в чемоданы одежду, затаскивали фортепьяно обратно в гостиную, три собаки устроили на лужайке такую безумную возню, что, проходя мимо, можно было услышать тяжелое дыханье старого Вольтера. На какой-то момент все остановились, глядя, как играют собаки. Элизабет, все еще в костюме Марлен Дитрих, не торопилась снимать черные брюки, блестящие туфли и белый гофрированный жилет, которые ей так шли.