Для девочки Моник Серф, к счастью, ее еврейское происхождение не стало причиной гибели, как для шести миллионов ее соплеменников в годы Второй мировой войны. Ее подружка того времени, тоже беженка-еврейка, Одетта Розенталь, вспоминала, как неприлично счастливы они были: танцуя, шли в школу, весело обсуждали девичьи секреты, легкомысленно хохотали. Травмы, нанесенные отцом, оказались для девочки гораздо тяжелее, чем скитания по оккупированной Франции. Может быть, еще и поэтому певица Барбара, никогда не скрывавшая свою национальность, была при этом в большей степени, чем еврейкой, гражданином мира. Она отказывалась сниматься рядом с менорой – одним из символов иудаизма, отклоняла приглашения на мероприятия в поддержку политики Израиля. Что не мешало ей в семейном кругу праздновать и Рош Ха-Шану – еврейский новый год, и Йом Кипур – День искупления. В сущности, каждый настоящий большой художник гораздо больше и шире своей национальности, он принадлежит миру, и творчество знаменитых французских шансонье, включая Барбару, лучшее тому подтверждение.
В Сен-Марселине случилось еще кое-что, что повлияло на всю ее дальнейшую жизнь. Однажды Моник проснулась и увидела, что ее правая ладонь распухла и покраснела. Возможно, она занозила ее в зарослях ежевики – сбегая из школы, продиралась сквозь них к музыкальному киоску – и не заметила. Началось воспаление. В больнице сделали операцию, но, как это нередко случается в гнойной хирургии даже и не в военные времена, за ней последовало еще шесть – и только седьмая была успешной! Рука походила на лоскутное одеяло, палец не гнулся. Она запомнила грустную улыбку матери на фоне белых больничных стен:
– Дорогая, доктор Руссель спас твою руку, но что касается фортепьяно…
– Я не стану певицей?
– Певицей – возможно: я обещаю, что, ког– да подрастешь, будешь учиться пению, но вот играть…
Ни мать, ни владелица пианино мадам Боссан и предположить не могли, что теперь все свое свободное время Моник будет просиживать за клавишами. Играть четырьмя пальцами – потому что пятый был мертвый. Разрабатывать руку. Спасаться музыкой от всего: боли, войны, неизвестности. С тех пор – и уже до конца жизни. А зрители на ее первых концертах заметят, что певица, выходя на поклоны, почему-то прячет за спину правую руку. Впрочем, потом это уже будет не важно.
Сен-Марселин – единственный город детства, куда она вернулась. Об этом вспоминает ее секретарь Мари Шэ. 1968 год, гастрольный тур вокруг Гренобля. Начало зимы, отвратительная погода, так что водитель ее серого “мерседеса” Пьер (он почему-то просит называть его Питером) особенно осторожен. И вдруг она почти кричит:
– Мы проезжаем Сен-Марселин? Сен-Марселин моего детства? Вы уверены, Пьер? Тогда поехали туда!
Они въезжают в городок и медленно кружат: церковь, площадь, ряды деревьев, новые улицы. Она ищет дом – и находит: он по-прежнему окружен садом, только уже никаких роз – ветер гоняет опавшие листья. Пьер и Мари видят, что ее глаза полны слез, она думает, что их не видно за стеклами очков, а они делают вид, что ничего не замечают. Перед тем как выйти из машины, она тщательно причесывается, подкрашивает глаза черным и губы – карминно-красным. Это ее стиль, стиль жгучей брюнетки, артистки, начинавшей в кабаре. “Красавица-ворона” – любовно зовет ее Михаил Барышников. Она обходит дом, обнимает какую-то женщину, появившуюся на пороге, потом идет в магазин перчаток и покупает двенадцать пар…
Совсем скоро будет написана одна из ее самых знаменитых песен – Mon enfance (“Мое детство”). До нее на встречах с журналистами, когда они спрашивали ее о детстве, она отвечала так: “Прошлое мне не интересно, у вас есть другие вопросы?” А после, с ангельской улыбкой: “Я все там сказала, мне уже нечего добавить”.
Брюссель
Я никого не знала в Брюсселе. Я скиталась повсюду, бродила. Я ходила, много ходила. Все эти эпизоды бегства, исхода, попытки скрыться и спрятаться от кого-то или чего-то – я все их пережила на ногах. Для того чтобы идти вперед и как можно дальше…