Выбрать главу

Женщины этой осенью щеголяли расшитыми нижними юбками ярких цветов и платьями из тяжелой парчи, атласа и какой-то совершенно невообразимой переливающейся ткани, которую модницы-«бартиантки», охотно перехватывающие нисходящие со сквозняками из Эйзенкрейса модные течения, именовали «муар-антик»[9]. Тугие испанские корсеты медленно отходили в прошлое, а вот воротнички, кажется, делались все пышнее с каждой неделей и, глядя на них, Барбаросса размышляла только о том, до чего непросто, должно быть, передавить шею суке в таком воротничке обычной гарротой…

Барбаросса шла вперед, сцепив зубы и стараясь не глядеть по сторонам. На первом году жизни в «Сучьей Баталии» ей довелось испробовать на себе кнут Гасты тридцать семь раз, и то, что после этого шкура не слезла с нее, как старая рубаха, уже говорило о том, что ее не прошибить ни смешком, ни косым взглядом, разве что пулей из мушкета. Но мысль о том, что идущей позади Котти достается та же порция презрительных взглядов и смешков делала эту прогулку еще более тяжелой, чем прогулка сквозь строй жалящих бока шпицрутенов.

От меня несет Унтерштадтом, подумала Барбаросса, ощущая нестерпимое желание полоснуть по окружающей публике взглядом, точно отточенным палашом, заставив эти смешки съежиться и заползти обратно в породившие их глотки. Этот запах въелся даже не в одежду или волосы — в мясо. Даже если я сотру до крови кожу мыльным камнем и золой, изведу все запасы духов в Малом Замке, даже если напялю на себя атласное платье на пышном кринолине и обзаведусь веером вместо привычного ножа, даже если надену маску, скрывающую лицо, они и тогда меня раскусят. Запах выдает меня, тяжелый и скверный запах Унтерштадта, тянущийся за мной, как за гиеной после пиршества. Верно, он не выветрится, пока сестры-«батальерки» не выкопают в дрянной здешней земле яму и не запихнут туда наконец свою неугомонную сестрицу Барби, причиняющую всем хлопоты и беспокойства…

Пытаясь унять глухую крысиную злость, грызущую изнутри косточки, Барбаросса попыталась представить себя в тесном переулке против сук из «Люцернхаммера» с ножами, но не в привычном дублете и бриджах, а в бархатном платье с буфами, полудюжиной пышных юбок и тугим корсетом, с веерами вместо кастетов в руках. Получилось столь потешно, что она едва было не расхохоталась в голос.

Ряженные черти. Ничего, подумала она, печатая шаг и не обращая внимания на этих разряженных в шелка и кружева шутих. Рано или поздно очередной спящий под блядской горой демон вырвется на свободу, или какой-нибудь адский владетель, устав играть в кости со своими приятелями, наведается в Броккенбург, чтобы пошалить. И тогда этих разряженных пидоров и их подруг-мокрощелок не спасут ни изящные охранные чары, ни стражники в сверкающих кирасах. Все, все превратятся в окровавленное тряпье на мостовой, исходящее зловонным дымом, а пропитанный серой ветер будет гнать перед собой тлеющие кружевные платки, гнутые шпоры и опаленные парики…

А еще здесь не было ни единого эделя, это тоже сразу бросалось в глаза. Ни толстобрюхих, с выпученными глазами, бруннонов, ни чахоточно-бледных, сотрясающихся одновременно от артрита и лихорадки, альбертинеров, ни разодетых как проститутки оглушительно смеющихся розенов, ни прочих представителей этого пестрого и многообразного племени, обитающего в нижних чертогах Броккенбурга. Этой публике сюда, в Эйзенкрес, вход был заказан.

А жаль, подумала она, ощущая глухое скрежещущее остервенение.

Было бы приятно поглядеть на эту орду разодетых дамочек и их напомаженных приятелей-пидоров, возникни посреди улицы неторопливо шествующая туша супплинбурга, раздувшаяся, точно дохлая корова, в пузырящейся мешковатой робе, сопящая через сложную систему опутавших ее патрубков и шлангов. Или, скажем, парочка грузных неповоротливых монфортов, огромных, точно огры из сказок, дребезжащих на ходу из-за огромного количества вросших в плоть ржавых доспехов, соединенных между собой проржавевшими цепями…

Черт, ох и шуму тут было бы! Пожалуй, увидь почтенная публика супплинбурга, волокущего после изнурительной работы в шахтах под городом свой огнемет, наверняка обильно обблевалась бы, непоправимо испортив свои изысканные туалеты!

Чтобы не пялиться на публику, она стала пялиться на витрины и, наверное, зря. Здешние витрины — опасное место, к ним можно примерзнуть взглядом и застыть на много часов, не отдавая себе в этом отчета. Здесь, в Эйзенкрейсе, это проще простого. Иногда за тонким раззолоченным стеклом укрываются такие сокровища, по сравнению с котором меркнут груды золота адских владык и драгоценные каменья, рожденные в ядовитых озерах из ртути.

Ее не интересовали ткацкие станки, неутомимые демоны в которых способны были орудовать челноком сутки напролет, как не интересовали миниатюрные печи для выпекания хлеба и механические опахала, работающие на энергиях Ада. Она плевать хотела на пузатые бочонки для стирки белья, трясущиеся точно телеги на разбитой дороге, и другие, помельче, втягивающие в себя пыль через специальный, похожий на хобот, шланг. Херня, которой могут заинтересоваться разве что здешние бюргерши, раздобревшие, точно свиноматки и забывшие, каково это работать руками. Нет, будь у нее деньги, она бы даже не посмотрела в сторону этих штук.

А вот другие чертовски хорошо умели привлечь ее внимание.

Телевокс-аппараты — маленькие лакированные шкатулки не больше ящичка для вышивания, к которым на гибком шнуре были подсоединены изящные трубки из черного дерева и слоновьей кости. Из-за своего малого размера эти шкатулки, несмотря на отделку, выглядят не очень-то внушительно, но предоставляют своему хозяину возможности, которым позавидуют иные адские владыки. Достаточно снять такую трубку, и трудолюбивый демон, сидящий внутри, мгновенно пронзит пространство крохотным тончайшим пучком чар, соединясь с другим таким аппаратом, пусть даже расположенным в пяти мейле вниз по горе. Шикарная штука эти телевокс-аппараты, Барбаросса никогда не упускала случая поглазеть на них.

В Малом Замке тоже имелся аппарат, но он, конечно, не шел ни в какое сравнение с этими новыми аппаратами — громоздкий, с древним медным раструбом вместо изящной трубки на шнуре, он выглядел разбитым старым тарантасом по сравнению с изящной дорожной каретой. Сидящий внутри него демон был так стар годами и дряхл, что своим нещадным перханием заглушал половину сказанного, мало того, из-за устаревшего узора стабисторовых рун, выгравированного на корпусе, аппарат был уязвим для излучения отдельных астрологических знаков, оттого всякий раз, когда в силу входили Марс или Меркурий, начинал отчаянно сбоить.

Оккулусы. Вот уж от чего в самом деле непросто было оторвать взгляд. В отключенном виде они напоминали большие тусклые стеклянные бусины размером с хорошую дыню — любой стеклодув без труда выдует такую чтоб повеселить детишек, вглядывайся хоть до рези в глазах, не увидишь ничего кроме собственного отражения, искаженного выгнутым хрусталем. Но стоило дремлющего внутри бусины демону проснуться… Оккулус загорался внутренним светом, превращаясь в светящийся пузырь, внутри которого, как на миниатюрной сцене, разыгрывались самые разнообразные события, от легкомысленной интермедии до потешного водевиля или серьезной многочасовой драмы.

Частенько внутри хрустального шара возникал господин в строгом бархатном жюстокоре, зачитывающий новости барышников с антверпенской биржи, состоящие наполовину из невразумительных цифр и словечек, которые хоть и не относились к демонологии и адским наукам, звучали достаточно паскудно, чтобы служить именами самым злокозненным демонам адской бездны — Индоссант, Аллонж, Тратта[10]… Никчемная поебень с точки зрения Барбароссы, от которой мухи должны дохнуть прямо на лету, а мелкие бесы — корчиться в агонии.

Иногда господина в жюстокоре сменяла дама в платье на столичный манер, обыкновенно весьма целомудренном сверху, с лифом на китовом усе, однако бесстыдно выставляющим на всеобщее обозрение и «скромницу» и «шалунью» и «секретницу»[11], стоило только даме невзначай, будто случайно, сделать шаг в сторону, чтобы продемонстрировать зрителю распростертуюна заднем фоне карту. Карту, на которой Броккенбург обозначался обыкновенно лишь крохотным темным пятном.