Нет нужды рассказывать ни о том, как его отец клялся, что не вышлет ему больше ни гроша и не впустит в свой дом никаких еврейских пророков, ни о том, как Шарлотта объявила, что Этельберта нельзя оставить в Иерусалиме без денег, ни о том, как “ла синьора Нерони” твердо решила увидеть Сидонию у своих ног. Деньги были высланы, а пророк приехал, но он был не во вкусе “ла синьоры”. Он оказался не слишком чистоплотным старикашкой, который, хотя и не одарил Этельберта золотыми львами, все же помог ему в час нужды. А потому он покинул виллу, только получив от доктора Стэнхоупа чек на его лондонский банк.
Этельберт недолго пребывал иудеем. Он скоро вернулся на виллу без каких-либо определенных взглядов относительно своей религии, но с твердым намерением прославиться и разбогатеть в качестве скульптора. Он привез с собой несколько фигур, которые вылепил в Риме,— и они казались настолько обнадеживающими, что отцу пришлось снова раскошелиться для поддержания этих надежд. Этельберт открыл мастерскую, а вернее, снял квартиру и студию в Карраре, где перевел огромное количество мрамора и изваял две-три хорошенькие вещицы. Было это за четыре года до описываемых событий, и с тех пор он жил то в Карраре, то на вилле, причем число дней, проводимых в мастерской, все уменьшалось, а число дней, проводимых на вилле, все увеличивалось. Что, впрочем, и понятно: Каррара не то место, где может жить англичанин.
Когда семья собралась в Англию, он не пожелал оставаться в одиночестве и с помощью старшей сестры настоял на своем вопреки желанию отца. Он должен поехать в Англию, чтобы получить заказы, объявил он. Иначе что толку от его профессии?
Внешность Этельберта Стэнхоупа была весьма оригинальна. Он, бесспорно, был очень красив. У него были глаза его сестры Маделины, но без их пронзительности и жестокого коварства. И синева их была гораздо светлее,— благодаря одной этой прозрачной голубизне его лицо уже могло бы запомниться надолго. Голубые глаза Этельберта — вот первое, что вы видели, входя в комнату, где он находился, и последнее, что изглаживалось из вашей памяти после ухода. Его светлые шелковистые волосы ниспадали ему на плечи, а борода, выращенная в Святой земле, была поистине патриаршей. Он никогда ее не брил и подстригал лишь изредка. Она была мягкой, пушистой, опрятной и внушительной. Многие дамы, наверное, с удовольствием смотали бы ее в клубок вместо светлого шелка для рукоделия. Цвет лица у него был свежий и розовый, он был невысок, худощав, но хорошо сложен и обладал мелодичным голосом.
Его манеры и одежда были столь же примечательны. Он не страдал mauvais honte[12], свойственной его соотечественникам, и был предупредительно любезен с людьми совершенно ему не знакомыми. Он мог заговорить не только с мужчиной, но и с дамой, которой не был представлен, и это неизменно сходило ему с рук. Костюм его описать невозможно, так как он постоянно менялся, но во всяком случае его одежда и цветом и покроем всегда разительно отличалась от одежды тех, кто его окружал.
Он напропалую волочился за дамами, и совесть нисколько его не беспокоила, так как ему и в голову не приходило, что в этом есть что-то неблаговидное. У него самого сердца не было, и он вообще не знал, что человечество поражено подобным недугом. Он над этим никогда не задумывался, но если бы его спросили, он сказал бы, что разбить сердце женщины — значит скомпрометировать ее. Поэтому он никогда не ухаживал за девицей, если думал, что среди присутствующих есть человек, который намерен сделать ей предложение. Таким образом, доброжелательность порой мешала его развлечениям, вообще же он был готов признаваться в любви любой женщине, которая ему нравилась.
Тем не менее, Берти Стэнхоуп, как его обычно называли, был всеобщим любимцем — мужчин и дам, англичан и итальянцев. Круг его знакомств был чрезвычайно широк и включал людей всех сословий. Он не питал почтения к знатности и не гнушался простонародьем. Он был на равной ноге с английскими пэрами, немецкими лавочниками и католическими прелатами. Все люди казались ему одинаковыми. Он был выше, а вернее, ниже предрассудков. Добродетели не влекли его, пороки не отталкивали. Он обладал прирожденными манерами, приличными для самых высоких сфер, но и в самых низких не казался чужим. У него не было ни принципов, ни уважения к другим людям, ни самоуважения — он хотел только одного: быть трутнем и получать мед даром. Пожалуй, мы не ошибемся, предсказав, что на склоне лет меда ему будет доставаться немного.
Таково было семейство Стэнхоуп, которое теперь вновь пополнило собой ряды барчестерского духовенства. Более странный союз трудно себе представить. А ведь они явились сюда не безвестными чужаками. В таком случае их присоединение к сторонникам Прауди или к сторонникам Грантли было бы вопросом будущего. Но дело обстояло иначе: в Барчестере все знали Стэнхоупов хотя бы по фамилии, и Барчестер готовился встретить их с распростертыми объятиями. Ведь доктор был здешним пребендарием, здешним священником, одним из столпов епархии, и оба враждующих стана рассчитывали найти в нем союзника.
Глава семьи был братом пэра, его жена — сестрой другого пэра, и оба эти пэра были лордами либерального толка, единомышленниками нового епископа. А потому мистер Слоуп твердо рассчитывал завербовать доктора Стэнхоупа в свою партию, опередив врага. С другой стороны, старик настоятель в те далекие дни, когда преподобный Визи Стэнхоуп еще трудился на духовной ниве, помог ему получить прекрасный приход, а в еще более далекие дни молодые студенты Стэнхоуп и Грантли дружили в Оксфорде. А посему доктор Грантли не сомневался, что новоприбывший поспешит встать под его знамя.
И никто даже не подозревал, из каких составных частей слагалось теперь семейство Стэнхоуп.
ГЛАВА X
Прием у миссис Прауди. Начало
В первый свой приезд епископ и его жена провели в Барчестере лишь четыре дня. Его преосвященство, как мы видели, воссел на троне, но благолепная величавость, которую он надеялся придать себе в этот час, претерпела Значительный ущерб из-за дерзкой проповеди его капеллана. Он боялся взглянуть в лицо клиру и строгой миной подтвердить свое согласие с тем, что его фактотум говорил от его имени; не осмеливался он и предать мистера Слоупа, показав собравшимся в соборе, что он не имеет к проповеди никакого отношения и даже возмущен ею.
Поэтому он торопливо благословил прихожан и, недовольный собой, удалился во дворец, еще не зная, что сказать капеллану. Однако он недолго пребывал в сомнении. Едва он снял мантию, как в кабинет вошла подруга всех его трудов и воскликнула, не успев еще сесть:
— Епископ, ты когда-нибудь слышал более возвышенную, вдохновенную и уместную проповедь?
— Эм, душенька, гм... э — отозвался епископ.
— Неужели, милорд, она вам не понравилась?
Выражение лица энергичной дамы не допускало подобной мысли. Епископ чувствовал, что выразить свое неодобрение он должен теперь или никогда, но о теперь не могло быть и речи. У него не хватало духа объявить своей половине, что проповедь мистера Слоупа была дерзкой, несвоевременной и опасной.
— Нет, нет,— ответил он.— Не то чтобы не понравилась... весьма умная проповедь, исполненная лучших намерений и, наверное, принесет большую пользу,— поспешил добавить епископ, заметив, что миссис Прауди не удовлетворена началом фразы.
— Надеюсь! — изрекла она.— И поделом им! Епископ, ты слышал что-нибудь более светское, чем литания, как ее поет Мистер Хардинг? Я настою, чтобы мистер Слоуп произносил такие проповеди, пока все это не изменится. В нашем соборе утренняя служба будет приличной, благочестивой и скромной. Без оперных арий.— И она позвонила, чтобы подали Завтрак.
Епископ знал о соборах, настоятелях, регентах и церковных службах гораздо больше своей жены, а также и о пределах епископской власти. Но тем не менее он счел за благо промолчать.