Как хорошо, что долго не подают огня; никого не стыдно, лежишь как хочешь, говоришь и целуешь как хочешь. Молчишь, съёжившись, и как будто спишь, а всё слышишь. Кто-то говорит над тобою и около тебя тихо, с расстановками, но ты не обязан ни слушать, ни отвечать… Не встал бы просто… Если бы смерть была так же покойна и отрадна — не страшно было бы умереть.
— Гаврил Андреич, а Гаврил Андреич, — громко позвала маменька. — Что же ты, батюшка, нас заморозить на старость лет собираешься? Затопи, батюшка, камин, не скупись…
— Дрова, сударыня, нынче дороги, не растопишься… — отвечал с почтительною шутливостью Гаврила Андреич в тон маменьке.
Его крепкая стариковская фигура стояла, несколько сгорбившись, на пороге низенькой двери, с руками, заложенными назад.
— Что, Гаврилушка, не утихает мятель? — спросила бабушка, громко и аппетитно зевая. В её говоре слышался чуть заметный немецкий акцент, хотя она почти всю жизнь свою жила в России. Этот мягкий акцент делал ещё добрее её всегда добрую речь.
— Никак нет, ваше высокопревосходительство, — серьёзно доложил Гаврила. — Подземная метёт, упаси боже! Матрёна косолапая на птичник пошла, так завязла в канаву по грудь… Ничего не разглядишь… Вот, как мга какая перед глазом стоит… Мутит, да и только…
— Господи ты мой Боже! — проговорила маменька, тоже зевая. — Беда теперь, кто в дороге. Совсем можно пропасть…
— Дорожному человеку, сударыня, осмелюсь доложить, теперь самый зарез… Ни за что загубит. В поле такая теперь шалость идёт, особливо к полуночи… Дорожному один теперь резон — коли хата какая попалась, хоть изба курная — а становиться надо. Это уж не минешь…
— Что, наши мужики не в отъезде, Гаврила? — осведомилась мать.
— Полагать нужно, что по дворам, сударыня. Им в рядную было идти в Варварин день, только, должно, перемена какая случилась; намедни дома были… Купец Хохлов рядит в Брянск, — договорил он с речистостью старого лакея, которому не впервой беседовать с господами.
Все помолчали.
— Прикажете камин затопить? — спросил Гаврила совершенно служебным тоном и, неспешно повернувшись на каблуках, вышел в зал.
— Ох, Gott, mein Vater! — вздохнула бабушка, сидевшая всё время в своём кресле прямо, со сложенными на груди пальцами, как институтка; брильянты на её пальцах слабо мерцали, словно светящиеся червячки в траве…
— О чём вы, maman? — спросила мать.
— Ах, Лизхен, Лизхен, я вот сижу всё да думаю: неужели когда мы умрём, всегда нам будет темно и холодно?
— Полноте, maman; что вам за охота затрогивать такую грустную тему. Успеем погоревать, когда умирать придётся.
— Так, так, Лизхен, — кротко согласилась бабушка, и, помолчав немного, прибавила совершенно растроганным голосом: — а ведь уж умереть, деточки, непременно придётся… Не вечно вашей бабушке с вами быть…
Никто из нас не мог ничего отвечать на это; меня вдруг прошибло от этих слов чем-то таким горьким и слёзным, словно душа выворачивалась. «Зачем это бабушка говорит?» — думалось мне, и так ожесточённо, так озлобленно в это не верилось… Маменька стала сморкаться долго и сдержанно… А бабушка помолчала минуту и опять заговорила полудетским жалобным голосом:
— Я часто думаю, Лизочек, зачем это добрый наш Господь создал смерть!.. Зачем бы нам с тобою, Лизхен, век не жить! С тобою и с твоими деточками… Всё бы я на этом кресле сидела и любовалась бы на вас… Ведь я никому не мешаю…
— Нет, бабушка, вы ещё долго не умрёте, — подал заступнический голос Ильюша, лежавший носом на коленях матери. — Вы разве старая, у вас ещё ни одного зуба не выпало… Вы не умирайте, бабушка.
Бабушка рассмеялась мягким и ласковым смехом… Маменька тоже улыбнулась, и от нового голоса стало как-то веселее.
— Ну, ну, mein Wieselchen, хорошо, не умру, — шутила бабушка, по-видимому, тоже ободрённая этою детскою верою. — Мой Ильюша не отдаст бабушки…
— И мы вас не отдадим, бабушка, — закричали голоса из-под шубки, — мы смерть схватим за шею, вырвем у ней косу, а саму её в сажелке утопим… Нас много!..
— Ну, да, да… — расцветая добрыми улыбками, поддерживала нас бабушка: — я знаю, что мои Kinderchen — рыцари, воины храбрые; они не оставят свою бедную старуху.
Ветер так зашатал в эту минуту ставни, что широкая половинка, закрывавшая итальянское окно, сорвалась с крючка и ударилась в раму. Все немножко вздрогнули… Бабушка прошептала немецкую молитву.
— Ах, Лизхен, как это нехорошо… Буря ещё сильнее начинается, — проговорила она с беспокойством.