Но — ссылаюсь на беспристрастие читателей — что может сделать самый гибкий, самый опытный в подобных экспериментах организм, очутившись на особо устроенном для него матраце, в опрокинутом на нос положении, лишённый всех покровов, дарованных человеку природою на защиту от мраза и телесной скорби? Даже ногам не удаётся ни разу брыкнуть для отпарированья наносимых ударов. При описываемом методе — мрачной принадлежности папенькиного кабинета — остаётся опереться только на внутренние силы своего духа и страдать, как Цезарь, молча считая удары, завернувшись в свою тогу… Да! Когда бы хоть в тогу!..
Эти мысли неотступно занимали умы всех нас, всех, кроме Саши, для которого ранее нас наступила известность и успокоительная определённость положения. «Папенька или маменька? Бегать или лежать?» — стучало у нас в груди и в голове.
В коридоре послышались тяжёлые и решительные шаги. Мы вздрогнули.
— Папенька, не маменька! — глухо промычал Петя, словно в ответ на безмолвные запросы наших сердец, и будто разом освободясь от мучений неизвестности, спокойно сложил на груди руки.
— Пошёл за мной в кабинет! — раздался строгий голос. — Аринка, позови Никанора!
Петруша пошёл быстро, развязно и смело. Он показывал этим своё полное презрение к замышляемой против него обиде, свою казацкую храбрость и безбоязненность. Дверь кабинета затворилась; мы слышали, как, ступая на носки грубых сапог своих, вошёл туда Никанор. Слух наш сделался тонок, как у ясновидящих, за счёт всех других способностей и чувств. Глухой рёв раздался было из кабинета, и тотчас же стих. Пьер вспомнил, что он железный, что он не должен кричать. Прошло несколько минут. «Подай ещё розог!» — раздался грозный голос. Тишина не прерывалась, только сдавленный гул едва слышно долетал до наших ушей.
Странные мысли занимали обыкновенно мою голову всякий раз, как мне приходилось мучительно ожидать своей очереди. Желанье спастись от грядущей чаши доходило до такой силы, что фантазия прибегала для его осуществления к гомерически нелепым средствам. То я в пыли угла, где стою, нахожу вдруг бесценный алмаз и прячу его тайком в кулаке; меня ведут в кабинет, и я следую, как будто ни в чём не бывало, торжествуя в душе победу; вот раздевают меня. «Отпустите меня!» — восклицаю я повелительно; никто не слушает, хотят меня класть. И вдруг — рука моя раскрывается, алмаз засверкал… «Прочь, возьмите этот брильянт и больше не касайтесь меня!» Все в неописанном изумлении и восторге; разумеется, я свободен, меня с триумфом окружают братья.
Или вдруг представится, что я — пленный рыцарь, что 12 удалых товарищей ждут уже под окнами моего сигнала. Не успел Никанор прикоснуться ко мне — раздаётся свист. Окна с шумом распахиваются, двери слетают с петель, и мои витязи, потрясая секирами, врываются в комнату. Коли, руби!..
Ещё мечталось часто, что какой-нибудь волшебник, давно подметивший мою необыкновенную доброту и хорошо знающий мою невинность, каким-нибудь самым замысловатым манером и в самую опасную минуту является нежданным защитником. «Оставьте его, я его покровитель!» — объявляет он остолбеневшей публике и простирает надо мною свой жезл.
Но зато, о читатель, сугубо больно и оскорбительно возвращаться к неумолимой действительности после этих сладких грёз, успевших хоть на несколько минут искреннейшим образом убаюкать напуганное сердце.
— Приведите сюда Ильюшу! — послышалась новая команда, от звука которой я разом потерял всякую веру в волшебника, в двенадцать рыцарей и в брильянт.
Ильюша двинулся с плачем и мольбами; у него заходили жилки и колени гнулись.
— Не буду, не буду, папенька, не буду, голубчик, не буду, вот вам Христос, не буду, ей-богу же не буду! — визжал Ильюша, вертясь как угорь, норовя ухватить папеньку и за руку, и за розгу.
— Чики-чики-чик! — свистело в воздухе.
— Простите, не буду! Ой, больно, папенька, больно! Ой, умру, больно! — Визги и вопли наполняли весь дом до последнего уголка. Мы все, и даже сами девки, только что пострадавшие, притихли, как воробьи в грозу. — Ой, зарезал, зарезал! — вопил Ильюша, натужаясь из всех сил и брыкаясь освобождёнными ногами.