Выбрать главу

В это время в дверях появился Аполлон, вооружённый тарелками, вилками и бутылкой. Окончательно согрев тёплым чаем свои озябшие желудки, мы передали теперь в его распоряженье чайник и сахарницу. Он с прежнею аккуратностью снял со стола самовар, отнёс его в задний угол к двери, так же как и весь прибор, и снова встряхнув скатёрку, стал нам угораживать ужин по всей педантической форме: расставил тарелки с хлебом, прикрытым классическими трёхугольниками салфеток, положил крест-накрест вилку и нож возле каждого прибора, в середине водрузил бутылку с водою и солонку, а мы между тем убедительно просили его подать нам прямо складни, ничего даже не разогревая. Мы приступили к курице и пирожкам очень дружно; мигом зазвенели ножи, заработали челюсти, затрещали куриные косточки. Аполлон налил чаю себе и извозчику (последнему в хозяйском стакане) и подал ему этот стакан с очень экономным куском сахара и с самым суровым выраженьем лица. Сам же отошёл к дверной притолоке, где стоя начал потягивать свой чай вприкуску, медленно и с большим наслаждением, несколько отворотясь от нас.

— Иван Николаич, гляньте-ка! — начал любознательный купчик, посматривая на нас с видом глубочайшего изумленья, жалости и сомненья. — Гляньте-ка, Иван Николаич, господа-то что едят: в Филиппов пост да курятину!

— И что же; они люди молодые, им можно, — без всякого удивленья решила синяя сибирка. Купчика это вполне успокоило.

— Ну а вы, Иван Николаич, — спрашивал он с самым живым интересом, — по совести скажите, ну, как бы это вам пришлось вдруг скоромное есть?

— Известно, противно, — не колеблясь, отвечал Иван Николаич.

— То-то, Иван Николаич, — с убеждением и наивною искренностью рассуждал Семён. — Именно противно… Смердит просто!

— Смердит, — окончательно согласился Иван Николаич.

Купчик стал похаживать по комнате. Подробно рассматривал он разные картинки, и после всех остановился перед известною литографией страшного суда; долго и пристально глядел он на неё, прочитал все надписи на гигантском змие, на связанных грешниках и на огненном языке сатаны; полюбовался каждой фигуркой: от маленького Иуды-предателя, сидевшего на асмодейских коленках до грешных крестьян, вступающих в пасть змия за воскресную работу; наконец вздохнул с глубоким сокрушением и сказал:

— А что, Иван Николаич, кто же это только бывал на том свете, кто всё это видел, что рисунки такие поделали?

— Ну, да это, значит, по изображениям пишется, по книгам.

— То-то по книгам; вишь, от книг-то господа как исхудали.

— Оттого вот и скоромное им разрешено, — воспользовался случаем Иван Николаич.

Семён опять припал к картине и созерцал, в раздумье покачивая головой.

— Ишь, здесь как в аду мучатся! — произнёс он с состраданьем и вместе страхом.

— А нешто здесь на земле люди не мучатся? — вступился старый дед. — Кому горе придёт, так и здесь тяжко бывает.

— Ну, да здесь всё не то, здесь ещё и туды и сюды, и ослобонишься когда, всё будто по своей ещё воле, — отвечал Семён, не отходя от страшного суда.

Его немногие случайные слова с чего-то вдруг навеяли на всех какую-то безотчётную грусть; беседа умолкла и долго потом не возобновлялась. Иван Николаич даже потупил глаза и вздохнул всем животом; нам тоже сделалось невесело и сильно захотелось спать, тем более что Аполлон, почти с боя завладевший половиной полатей, угораживал нам на них покойную постель с помощью сена, ковров, одеял и дорожных подушек. Разделись мы необыкновенно быстро, несмотря на негодование педантичного Аполлона, ни за что не желавшего допустить, чтобы барчуки снимали сами себе панталоны и сапоги, но так как нас было трое и всё народ живой да вертлявый, то двое успели прыгнуть в постель прежде, чем систематический дядька расстегнул у своей жертвы четвёртую пуговицу сюртучка.

— Нечего сказать, дело вы делаете, баловники! — строго отвечал он на наш звонкий и дружный смех. — Хоть бы чужих людей постыдились… Анбиции никакой в вас нет… Босыми ножками да по полу бегать… Секундочки им не потерпится… Так чтоб вот всё у них и горело, везде сами поспели. Э-эх! Мука мне с вами, господа!

Но мы и не слушали Аполлона. Нам было весело броситься на свежую постель в одном только лёгком белье, в первый раз после суток томительного качанья, холода, толчков, тесноты и сердечного страха, свободным от душных шубок, мёрзлых валенок, затянутых кушаков, и мы смеялись теперь всей своей душою. Однако усталость сейчас же взяла своё, мало-помалу мы перестали играть и в радостном трепете жаться друг к другу. Смех невольно стал переходить в самую искреннюю зевоту, и задуманные шутки едва слезали с полусонного языка… Молчанье, царствовавшее в комнате, постепенно наводило на нас тихое уныние; прялки перестали жужжать под печкой; огонь, доедавший последние охапки соломы, бледнел и ослабевал… Красный отблеск его сползал по стене всё ниже и ниже, дрожа и колеблясь вместе с предсмертным колебанием пламени; с потолка и из далёких углов надвигались вслед за ним, по его убегающим пятнам, чёрные хмурящиеся тени и повисали над слабо озарённым полом, как какие-то сказочные чудища… С печи слышался беспорядочный, будто кому-то угрожающий храп спавших там извозчиков. Аполлон тоже улёгся среди них. Работница и бабы вышли из горницы; проезжие, сидевшие вокруг нагоревшей свечки, о чём-то молча думали… Только озябшая метель по-прежнему глодала и грызла ставни, да жалобно выла в трубу навстречу последнему, торопливо уходившему в облака пламени. Мы забывались под её однообразный плач. Утомлённые ножонки незаметно вытягивались, ища себе покоя; головы, полные ещё всякого дневного шума и говора, тихо скатывались набок, руки разбросались по сторонам; замкнулись отяжелевшие веки, и молодые детские груди задышали ровно и сильно тем здоровым, свободным дыханием, которым люди дышат только в деревнях, среди чистого раздолья полей, под свежим веяньем леса…